Культурный слой
Шрифт:
— Я не ослышался, вы сказали пятьсот пятьдесят четыре килограмма? — слабо ориентируясь в метрической системе, Джереми, однако, понимал, что человек не может столько весить. Но главным было другое: ни слова, нигде и никогда, ни в одной из прочитанных биографий, ни в одном из данных интервью, не было сказано о том, что Навкин уже в семнадцать лет был в чужом теле! Зато любая биография начиналась статьёй о том, как молодой и талантливый спортсмен, легкоатлет, успевший показать себя на местных соревнованиях и заставивший федеральных тренеров внимательно за собой следить, девятнадцатилетний Виталий Навкин был приглашён для участия в работе недавно основанного НИКа. Но… Джереми затаил дыхание.
— Мистер Волтер, вы знаете, что ощущать себя запертым в огромном неподвижном теле, довольно страшно? Бог знает, как сработает машина по перекачке мозга в другой раз, переместит ли она назад замурованное сознание? Легко можно остаться в нём навсегда. Знаете, мистер Волтер, как страшно звучит слово «навсегда» для того, кому шестнадцать? Поверьте старику, намного страшнее, чем для того, кому восемьдесят три. Наверное, мистер Волтер, именно поэтому выбрали меня: очень уж я слабо верил в менятель мозгов (он сказал «brain exchanger», снова растянув затухающую ар) и очень уж хотел вырваться из плена на свободу.
Джереми постарался подхватить проникновенную интонацию, заговорил быстро, легко заставляя послушный голос возноситься вверх или соскальзывать к шёпоту:
— Мистер Навкин, я уволю всех своих референтов, а после подам заявление об уходе, оставляя за начальством право удержать из моих доходов штрафные, но я впервые слышу, что вас, шестнадцатилетнего мальчишку, — простите, мистер Навкин, — подвергли такому испытанию! Что говорить, подобное едва ли выдержит каждый взрослый!
Старик беззвучно рассмеялся.
— Оставьте своих референтов. Если бы они раздобыли вам такие сведения, тогда… — он надолго замолчал, словно задумавшись. — Тогда, — продолжил хриплым, разбивающим дрёму голосом, — их и ваша жизни оказались бы под некоторой угрозой. Вряд ли нашим, — он многозначительно закатил глаза, — понравилось бы такое… всезнайство. Нет, мистер Волтер, весь мир и каждый школьник, если школьнику вдруг захочется узнать о судьбе толстяка мистера Лисовски, знает, что разжиревший поляк однажды, собрав всю свою волю, заручился поддержкой опытных врачей и всего-навсего за год превратился во-он в того красавца с выпученными серыми глазами и сжатыми желваками. Слышал, кажется, что об этом подвиге человеческого духа играют пьесу в нескольких местечковых театрах Алабамы. Не будем же мы отнимать хлеб у драматургов, мистер Волтер?
Помолчав, старик ответил сам:
— Не будем. Какие у вас ещё есть вопросы?
Джереми, отлично понимая, что давить сейчас нет смысла, не заставил себя ждать, лёгкой скороговоркой выдав заготовку:
— Что вы думаете об использовании технологии ментального переноса для своего рода награждения нобелевских лауреатов? Споры не утихают и поныне, хотя Юкасима Хоэдзи уже благополучно дожил до ста десяти и успел закончить в новом теле два романа. То есть, гений теперь не исчезает со смертью тела. Но, тем не менее, споры продолжаются. На чьей вы стороне?
— Мало интересуюсь японской прозой, — невпопад ответил старик. — Ментальный перенос открыл множество возможностей, слишком много, если вы спросите меня, мистер Волтер. Как вы знаете я, по своему прежнему роду занятий, вынужден был иметь дело с людьми богатыми, влиятельными, но… — не закончив фразы, он изогнул высокую бровь. — И я из тех ретроградов, что приветствуют ограничения. Слишком опасно, слишком, мистер Волтер. Слишком манит мечтой о вечной жизни, так легко уговорить себя, доказать самому себе, что ты лучше вот этого оборванца или того убийцы. Наша эпоха подвергает христианскую душу такому испытанию, каких не знало ни жестокое средневековье, ни распущенный декаданс.
Только слушая неторопливый ответ старика, Джереми понял вдруг, что забыл про Элен. Увлёкся разговором, игрой. «Господи, Господи, как же так! — молча восклицал он. — Я думаю о жизни этого пьяницы, сифилитика и вора (ведь воровал же на дорогах, воровал!), когда единственно важное забыто! Но…»
— То есть, вы против практики законного продления жизни, верно я вас понял? — голос Джереми чуть дрогнул.
— Я этого не говорил, мистер Волтер. Нобелевский комитет всегда пользовался определённым уважением в обществе. Порой ему случалось ошибаться, но такие периоды были обусловлены скорее общим кризисом мировоззрения белых. Теперь же, когда наука пользуется заслуженным уважением, выбор комитета сложно оспорить. За последние пятьдесят лет, насколько я знаю, премии не удостаивались случайные люди. Вспомните, мистер Волтер, девяносто пятый, двадцать шестой и тридцать третий годы, когда премия не была вручена ни в одной из областей за отсутствием достойных номинантов. Но лишать шанса прожить ещё семь десятков лет этих лучших, признанных и отобранных, глупо и расточительно.
— То есть, вы — за? — тихо спросил Джереми, не чувствуя ладоней.
— Мало того, мистер Волтер, я искренне рассчитываю прожить ещё полсотни лет, стряхнув это одряхлевшее тело, — старик опять улыбнулся, как улыбалась бы большая древняя черепаха: медленно, чуждо и безо всякого веселья.
На этом разговор был окончен. Джереми едва нашёл в себе силы вежливо распрощаться. Мистер Навкин своей шаркающей походкой медленно удалился из кабинета, но вдруг с самого порога окликнул Джереми:
— Мистер Волтер! Я слышал, здоровье мисс О’Нилл ухудшилось. Передайте ей при случае, что я очень высоко ценю её работы и желаю ей скорейшего выздоровления. Будьте здоровы, мистер Волтер! — добавил ещё что-то по-русски и затворил дверь.
Джереми схватил со стола бронзовый бюст — бросить вслед! Чёрт, слишком лёгкий, смешно. Догнать, ударить, убить… Джем, Джем, он просто старик. Чёртов византиец. Тогда Джереми опустился в кресло и заплакал.
Еще одно утро в Москве
Утра Джереми не заметил. Оно, разумеется, наступило, когда ему и было положено, однако для Джереми этот день начался после обеда с дикой головной боли и звонка редактора. Звонков было много, но вечером Джереми сообразил отключить телефон. Это было последнее, что он сделал осмысленно, когда уровень водки в литровой сувенирной бутылке понизился примерно наполовину, а его, наконец-то, немного отпустило.
Пил Джереми крайне редко, а на работе так и вообще — никогда. На фуршетах для прессы обычно проводил вечер с нетронутым бокалом шампанского, а еще лучше — со стаканом содовой, в известной степени щеголяя трезвостью. Коллегам с обаятельной улыбкой пояснял, что смотреть, слушать, общаться и анализировать предпочитает на свежую голову. Сам же знал, что пить нельзя. Никогда, нисколько, ни под каким предлогом. Виски и ром, текилу и джин Джереми научился отличать по запаху и виду раньше, чем научился выговаривать большинство букв. Он свинчивал крышки и сыпал в горлышко соль, боясь вылить пойло в унитаз, но всё равно влетало, и он прятался в чулане, забившись в угол под старое пальто. И всё зря. Сначала умер отец, которого Джереми помнил уже совсем плохо, а после мать тронулась умом и попала в больницу, оставив его в заботливо-бесстрастных руках попечительниц из государственных органов. Сверстники пили пиво, называя его слабаком и слюнтяем, потом переходили на что покрепче. Джереми ненавидел тупых ослов и усердно, с остервенением, читал, в каждой книге находя спасение от бездны. Годам к четырнадцати он уже не выпускал из рук старенькую читалку, пожертвованную когда-то в приют, небольшой экранчик которой позволял ему следить за статьями толстых журналов и ведущих газет. Само собой, он начал писать. Сначала коряво и водянисто, но уже скоро его сочинения, проектные работы и доклады стали оцениваться все выше, а каникулы он вместо заправки проводил курьером в редакции, ловя каждое слово окружавших его богов.
Потом был колледж. Коэффициент интеллекта Джереми превысил уровень, установленный правительством для одаренных детей, и он попал в квоту на стипендию. На пиво и сигареты стипендии не хватало, но на еду и шмотки из магазина подержанных вещей — вполне. И он продолжал карабкаться, благословляя своё трудолюбие и проклиная свои жидкие мозги, из которых едва-едва можно было выжать две-три капли концентрата мыслей, которые он изрядно разбавлял водой слов и относил статьи в редакцию. Отдаваясь работе, как любимой девушке, выкладываясь целиком, сделав здоровый образ жизни своим кредо, гордясь им, как другие гордятся умением пить не пьянея. И никогда не позволял себе лишнего, а лишним считалось почти все. Кроме Элен, разумеется.