Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Понятое как состояние граждан спокойствие души – это и противоположность гражданской войне, мир. В период нарастания афинского империализма эсюхия стала паролем пацифистов, врагов экспансии. И дело мира-покоя нужно было защищать, вплетая свой голос в гвалт народного вече, чтобы прыткие и задиристые не навязали тебе свой гиперактивизм, пока ты вкушаешь благостное ничегонеделание. Поэтому и философы, видя в досуге гаранта спасения полиса, понимали его то как спокойствие души, то как политическую активность.

Только поздний Аристотель, после смерти Александра удалившись от административных дел и Афин, смог целиком предаться подлинному досугу (читай: работе) и провозгласить, что досуг – это цель всякого, а не только богатого, человека. Как цель войны – мир, так цель занятий – досуг. Если нужно быть способным воевать и работать, то еще больше – жить в мире и досуге. Вплоть же до Аристотеля досуг оставался уделом имущих. Согласно «Трудам и дням», трудиться нужно всем, вот ведь и цари не бездельничают, но постигают Зевсову справедливость и вершат суд сообразно ей. Трудовая этика демонстративно – и подозрительно – настаивает на своей универсальности. На поверку у гесиодовского крестьянина оказываются батраки и слуги. Он, конечно, делит с ними тяготы преодоления материала. Но забота воспевать труд, а также следить, чтобы никто не отлынивал от воспеваемого им блага, все-таки ложится исключительно на его плечи. Равно как и бремя досуга. Кому этика труда, пришедшая через две с лишним тысячи лет (правда, ненадолго) к трактовке труда как самоцели, а кому эстетика досуга, удел имущих и богемы, т. е. тех, кто считает, что бедность – еще не основание для того, чтобы не стремиться к жизненному идеалу богатых.

Афины стали, возможно, первым городом, в котором организация досуга стала государственной заботой. Перикл говорит у Фукидида: «Мы предоставили в качестве средства от усталости многочисленные развлечения: состязания и религиозные праздники сменяют друг друга целый год, а повседневное пользование роскошными сооружениями прогоняет печаль». Однако остановись греки на этом, не случилось бы никакого греческого чуда. У рационалистического максималиста Сократа определением досуга становится наилучшая деятельность, которую может выбрать человек в данный момент. Если не наилучшая, значит, выбор ее был несвободен! Праздношатающийся болтун в глазах врагов, Сократ в глазах учеников освобождает себе время для титанических философских деяний. И становится моделью… для политика! Если спокойно-праздный гражданин (apragm^on, h^esuchos) следит за общественным благом, то и философ занимает свой и учеников досуг подготовкой к самой важной деятельности – политической. По Ксенофонту, свободное время нужно, чтобы не упустить самое главное. Он мечтает для Афин о жизни, целиком отданной досугу (ибо обеспеченной добычей серебра и торговлей; правда, на рудниках Лавриона и на веслах все же придется трудиться рабам), а значит, физическому и умственному самосовершенствованию граждан. Программа платоновских «Законов» детализирует по сути ту же мечту.

На закате жизни Сократа и, вероятно, не без его влияния произошло (детально изученное Э. Вельскопф, Л. Картером, и особенно П. Демоном) судьбоносное изменение семантики слова schol^e. Оно стало обозначать не праздный досуг, а учебу, любознательное занятие для ума, что затем дало и школу, и схолию, и схоластику. От времени «свободного от» – ко времени «освобожденного для». В различении досуга и труда появились и обертоны любимой философской проблематики души и тела. Поэтому на постижение блага и иных идей тратили досуг только души, достаточно свободные от своих тел. Другим оставались, как и сейчас, развлечения, зрелища: сплетни, шопинг, петушиные бои, попойки и оргии, диета и прочая забота о здоровье (все это резко осуждается суровым платоновским «Государством»).

У сегодняшнего шестого, виртуального, поколения людей – свободного времени почти как у обитателей Олимпа. Но его бездеятельность во многом вынужденная. Нынешняя наследовавшая грекам цивилизация все меньше обременяет человека трудом и все меньше учит его занимать самого себя. Аскеза отброшена вместе с христианством, а самосовершенствование – с Просвещением. Поэтому любое лишение ощущается как испытание, а каждое недоступное развлечение принимается как оскорбление вершине творения. Европейцы и сейчас раздираемы все теми же двумя желаниями: высвободить время от труда и быта, чтобы заняться политикой или же послать все и «позаботиться о себе». Но, по мере того как политика теряет свою роль, ища нового – скромного – места в новой экономике желаний (и просто экономике), стремление заниматься ею будет угасать. Пока какие-нибудь новые потрясения не поставят ее опять во главу угла. Сколько бы европейцы ни вписывали христианство в свою конституцию, они остаются – да что там: все более становятся – языческими греками. Досуг – их последняя религия, которая завтра окончательно задвинет христианскую борьбу за занятость.

Умножая скорбь

В силу некоторого симпатического соответствия между макро– и микромирами общество относится к образованию, как родитель к ребенку – со всей свойственной этому отношению непоследовательностью. То «побыстрее!», то «спокойно!». То «займись чем-нибудь!», то «ничего не трогай!». То «не носись, как угорелый!», то «побегай, разомнись!». Свой ребенок то лучше, то хуже других. То он должен стать самым-самым, то пусть только будет здоров. То его натаскивают и пичкают изо всех сил, то оставляют в покое: всё равно как-нибудь вырастет.

Так и с системой образования, в том числе высшего. То общество (а в Европе читай: государство) экономит на ней, то «нам для тебя ничего не жалко». То хочет, чтобы из ее горнила выходили готовые личности-специалисты, то «лишь бы по улицам не слонялись». Она всегда вызывает нарекания самого противоположного свойства. То она не готовит к жизни, то слишком рано профессионализирует. То перегружает, то недогружает, то слишком развлекает, то недостаточно увлекает. Впадает то в элитизм, то в уравниловку. То не формирует гражданина, то не дает знаний.

Главное отличие вуза от школы состоит в том, что учащийся становится совершеннолетним, и общество начинает сомневаться в полезности дальнейшего удержания его в иллюзии, что Дед Мороз существует. То есть, что мир развивается в полном соответствии с планами и идеалами общества и под его полным контролем. И в частности, общество колеблется, когда – до или после факультета – признаться учащемуся, что не точно знает, зачем заставило его учиться. Да общество и самому себе в этом не признаётся.

За одно послевоенное поколение высшее образование качественно изменило характер. Перестало быть элитарным. Стало доступным до банального. Отказалось от вступительных экзаменов. Побуждать детей к повышению образовательного уровня стало стратегией всех семей, какого бы слоя или происхождения они ни были. С 1955 к 1970 году инвестиции в высшее образование выросли в Европе в среднем в 15 раз; потом несколько сократились, но затем снова начали расти или стабилизировались. Будучи почти общедоступным, диплом о высшем образовании, тем не менее, стал гарантией если не прямо профессионального успеха, то во всяком случае получения работы. Само собой разумеется, что профессия приобреталась один раз и навсегда.

По сути, европейская модель высшего образования гораздо ближе к советской, чем к американской (разнообразие вузов, с преобладанием частных, от бесплатных до очень дорогих, с конкурсом от отсутствующего до крайне селективного и с соответственным качеством обучения) или японской (несколько госвузов высокого уровня с чрезвычайно трудным конкурсом и преобладающим большинством частных вузов). Европейская модель характеризуется почти целиком государственным финансированием (даже частных вузов), сильным госконтролем (даже над частными вузами), практически свободным приемом и бесплатным или недорогим обучением.

По сравнению с советской моделью, из европейской исключены, главным образом, два взаимосвязанных элемента: расчет числа мест на факультетах в соответствии с потребностями хозяйства, о чем сожалеют европейские экономисты, и система распределения выпускников после окончания, о чем сожалеют европейские выпускники. При всей финансовой зависимости от государства европейский университет сохраняет относительную автономию, некоторую, пусть и ограниченную, экстерриториальность. Стратегически это дало ему возможность жить без оглядки на развитие общества, роскошь, за которую вскоре пришлось платить выпускникам. К началу 90-х годов количество безработных дипломированных специалистов достигло числа безработных рабочих. Выяснилось, что университет – это последняя станция в жизни человека, где государству еще удается изображать довольно полный контроль. Потом суггестивная власть Деда Мороза (т. е. обаяние идеологии госблагоденствия, которую университет излучает в благодарность за массивные вливания) вдруг кончается – и выпускник свободен, как птица.

Поделиться с друзьями: