Курский перевал
Шрифт:
Гвоздов говорил с обидой, с горечью, но по его бегающим глазам, по тревожному голосу Бочаров понял, что гречиху он в самом деле подтянул к своей пасеке. Несомненно, так думал и Слепнев, но не высказал этого, а спокойно продолжал:
— Чтобы не было лишней болтовни, собирай-ка вечером собрание. Обсудим, где и что посеять, поговорим, как лучше сделать.
— Это можно, — поспешно согласился Гвоздов, стараясь поскорее прервать неприятный разговор. — Пока все, да? Ну, я бегу — дела, дела. Ты, Андрей, ко мне загляни хоть на полчасика. Потолкуем, вспомним прежнее. А то с этой работой так замотаешься, и про себя вспомнить некогда.
— Ох, и деляга! — глядя вслед уходившему Гвоздеву, проговорил Слепнев. — То одно отчудит, то другое. А в районе авторитет завоевал, лучшим председателем считается.
— Листратов поддерживает? — спросил Бочаров.
— Не только Листратов. Он умеет пыль в глаза пустить! А черт с ним, — пренебрежительно махнул рукой Слепнев, — не на нем — на людях колхоз держится… Андрей Николаевич, как на фронте?
— В общем хорошо, я бы сказал — очень хорошо.
— Неужели опять немцы наступать будут?
— Возможно, но прошлое больше не повторится.
— Знаете, Андрей Николаевич, как люди воспрянули, когда окружение на Волге свершилось! А теперь затишье, и опять тревога нарастает. И у всех одна дума: «Неужели снова, как в сорок первом, как прошлым летом?»
Этот мучительный вопрос, который много раз слышал от других и задавал самому себе Андрей Бочаров, в словах Сергея Слепнева прозвучал особенно тревожно. В глазах его было столько надежды и ожидания правды, что Бочаров потупился и не знал, что ответить. Сказать о решении Советского командования он не мог, не имел права, но и перед этими искренними, раскрывавшими всю душу глазами нельзя было отговориться общими, шаблонными словами.
— Понимаю вас, Андрей Николаевич, — прервал неловкое молчание Слепнев. — Я сам чувствую, что сила на нашей стороне. И так говорю всем, каждого убеждаю. Но человек-то, — застенчиво улыбнулся он, — существо любопытное, глазам не всегда доверяет, хочет все руками пощупать.
— Правильно, Сережа, — радуясь деликатности Слепнева, сказал Бочаров. — Летом свершатся такие события, которые окончательно повернут ход войны в нашу пользу. И сил у нас много и планы замечательные. Но борьба предстоит трудная, возможно, еще невиданная в истории.
Слепнев жадно ловил каждое слово Бочарова. Болезненно-бледное лицо его розовело, глаза раскрывались все шире, худые, жилистые руки все крепче сжимали костыли.
Бочаров рассказывал, с каким упорством и настойчивостью готовятся фронтовики к боям, как они, забывая о сне и отдыхе, осваивают новую технику, новые приемы борьбы с врагом, какое вдохновенное настроение царит на фронте.
— И наши люди, Андрей Николаевич, наши колхозники — тоже! Хоть и мало мужчин… Откуда только силы берутся? Понимаете, слов не подберу… В общем вы помните, как было до войны? Да вот я вам… Просто цифры…
От волнения Слепнев никак не мог достать из кармана записную книжку, но, вытащив ее, тут же сунул в другой карман.
— Что записи, и так все в голову врезалось. Вот, Андрей Николаевич, — успокоясь, неторопливо продолжал Слепнев, — в начале войны в четырех колхозах нашего сельсовета было триста пятнадцать трудоспособных мужчин. А сейчас? — понизил он голос. — Сорок три. Да и те кто больной, кто после ранения, кто совсем инвалид. А земля-то, земля вся обработана! — с гордостью воскликнул он. — Ни одного клочка не пустует. А чьими руками обработана? Женщин да подростков! Ну, еще старики помогли. И чем обработана? Война взяла не только мужчин. В плуги-то мы до войны запрягали почти четыре сотни лошадей. А теперь и сотни набрать не можем. Тракторов почти совсем нет. И все же хлеб даем. Со слезами, с горем пополам, а даем.
— Да, горький этот хлеб, — в раздумье проговорил Бочаров.
— Нет, Андрей Николаевич, не горький! — воскликнул Слепнев. — Горько достается он, но в него душа вложена. Люди по двенадцати, по четырнадцати часов, а то и больше в поле, на работе. И не потому, что, как любит говорит Гвоздов, он всех приструнил. Из-под палки такое не сделаешь. Люди наши, колхозники, женщины особенно, душой понимают, что хлеб — это жизнь. Лучше самим недоспать, недоесть, но дать хлеб нашим воинам, дать рабочим в города. Вот отец ваш, Николай Платонович, — сказал Слепнев и сразу же смолк. — Простите, Андрей Николаевич, — глухо проговорил он, — я всей душой любил отца вашего.
Ком горечи опять подступил к горлу Бочарова.
— Спасибо, Сережа, — с трудом передохнул он и положил руку на костлявое плечо Слепнева. — Хорошая у тебя душа, и сам ты человек настоящий.
Слепнев потупился, долго молчал и, подняв на Бочарова сияющие глаза, с дрожью в голосе сказал:
— Эх, Андрей Николаевич, как хочется сделать все, все возможное, чтобы скорее победить, скорее войну закончить!
XVIII
В хлопотах с прибывшим пополнением, в напряжении боевой учебы и томительных окопных работах по ночам пролетел месяц. Второй стрелковый батальон из резерва вновь вышел на передовую. Это тяжкое для всех событие радовало Черноярова. Он на животе оползал весь батальонный район обороны, убедился, что старые огневые позиции расположены неудачно, выбрал для пулеметов новые места и доложил об этом Бондарю. Молодой комбат, как и всегда, опустив глаза и не глядя на Черноярова, выслушал его. Потом он сам проползал по всем огневым позициям и, доложив командиру полка, сказал:
— Новые места огневых позиций выбраны очень удачно. Приступайте к оборудованию.
Эта маленькая, косвенно выраженная похвала праздничным звоном отозвалась в душе Черноярова.
— Все сделаю, — взволнованно ответил он. — Такого насооружаем!.. Только разрешите на заготовку леса самому поехать.
Утром, оставив за себя Дробышева, Чернояров с десятком самых здоровых пулеметчиков на всех шести повозках выехали в рощу. Низкие тучи плотной завесой прикрыли землю, но дождя не было. На переправе через взбаламученную Ворсклу беззаботно раскуривали у своих орудий зенитчики. Усатый сапер, пропуская повозки, добродушно проговорил:
— Давай, давай, хлопцы, поторапливайся! А то развеет облака, и опять гансы нагрянут.
В густом сосняке на взгорке под сплошным ковром рыже-зеленой хвои было сумрачно, по-домашнему уютно и тепло. Весь лес, казалось, обнимал, голубил людей, истосковавшихся по спокойной мирной жизни.
Чернояров, распахнув шинель и сняв фуражку, долго ходил меж деревьев. Тихая грусть и какая-то странная нежность охватили его. Прошло уже больше часу, а он все никак не мог решиться начать работу. Только услышав стук топоров в западной части леса, где работали другие подразделения, он оглядел так же бродивших по сосняку пулеметчиков и угрюмо сказал:
— Что ж, начнем.
— Эх, товарищ командир, — воскликнул Гаркуша, — рука не поднимается губить красу такую!
— Война, ничего не поделаешь, — вздохнул Чернояров.
— Ну, — резко взмахнул топором Гаркуша, — послужите, родненькие, нам свою последнюю службу!
Вслед за Гаркушей и другие солдаты взялись за топоры. Деревья звенели, ухали, стонали, с тяжким шелестом, шумом падали вниз.
Чернояров вместе со всеми валил дубы и сосны, обрубал сучья, чувствуя, как все тело молодеет, наливается свежей силой. Не было ни мыслей определенных, ни забот, ни тревог, ни тягостных воспоминаний. В беззаботном, празднично-трудовом порыве незаметно пролетели полдня. Чернояров нехотя оторвался от работы, когда ездовые привезли обед.