Ладья тёмных странствий. Избранная проза
Шрифт:
одни буквы сослепу кажутся совсем другими:
из-за острога на стержень («Встречи с Артемидой»),
по-над берегом боря («Встречи с Артемидой»),
пропадают отдельные слоги в словах:
в голове крутится слово паралепипед («1999 год»),
потянуло меня от всей этой загульной кати-поле житухи в сон («Встречи с Артемидой»),
исчезают пробелы:
Пятьдесятшесть год. Полввроде женский («Ибо иногда»)
– в результате чего слова склеиваются, образуя неологизмы:
Небосклад («Время жатвы»),
ураганы тьматьмы («Время жатвы»),
некоторые фрагменты текста глазам Гран-Бориса уже не различить – и они обозначаются длинными рядами точек:
Последний урок вежливости… когда с Фатумом закончено дрязгобоище. На эстраде мраморный подшейник… Нож вскроет грудину от горла до паха («Ладья темных странствий»)
или лаконичным индексом «ошибка»:
другие бродят по другим которые других не знали, ошибка, аттракцион светлой памяти материи («Последняя часть первая»),
и лобзания эти такие юношеские… – Ошибка. – …пробудили в ней женственный корень («Встречи с Артемидой»).
Сознательно отказывающийся от созерцания окружающего мира, Гран-Борис повторяет путь слепнущей после болезни маленькой О.; в самом конце такого пути его проза должна окончательно расплыться, исчезнуть, пропасть, свестись к некоему минимальному, нередуцируемому остатку. (Иногда кажется, что этим остатком будет таблица Сивцева – уникальный пример футуристической зауми на службе медицины, запускающий рефлексию о неизбежной потере способности видеть: Ш Б/ М Н К.)
Возможно, ситуацию Гран-Бориса и маленькой О., ситуацию слепо-глухо-немого концептуального персонажа, следует считать аллегорией не только письма, но и самой жизни в СССР – деформированном государстве рабочих и крестьян, несчастливо попавших под пяту новой бюрократии.
Важный мотив советских семидесятых: от гадости и пошлости хочется закрыть глаза, нос и уши, но окончательно застывшая, искаженная, уродливая структура все равно дает о себе знать – на поверхности полно ям, канав, ухабов, резких поворотов и острых углов, грозящих причинить боль.
Именно поэтому так важно читать сегодня Кудрякова: его тексты развенчивают заново сложившуюся мифологию брежневского застоя – якобы золотого времени, которое «было навсегда, пока не кончилось» (Алексей Юрчак); времени, когда простой человек, честный труженик, добросовестный работник был избавлен от экзистенциальных кризисов, порождаемых свободным рынком; когда даже отщепенцы могли спокойно сидеть в кочегарках, создавая шедевры живописи и литературы.
В действительности поздний социализм отнюдь не располагал к спокойствию; он точно так же вызывал неврозы, психозы, мании и депрессии. Борис Кудряков избавляет читателя от многих (и модных) прекраснодушных иллюзий; и дело даже не в смачном живописании мерзостей советской жизни, но, скорее, в постоянном ощущении хрупкости наличного мира, принципиальной неустойчивости всей системы, ее готовности рухнуть в любой момент. Тогда эти интуиции невозможно было эксплицировать (в крах социализма мало кто верил) – но Кудряков вкладывал странное ощущение ненадежности в сам строй своей прозы, полной вывертов, смещений, лакун и прорех.
Лишившись глаз, языка и ушей, став телом без органов, спрятавшись во вненаходимые пространства, покрывшись коркой и скорлупой, одевшись в броню чудачества и мизантропии Гран-Борис, те не менее, не может обрести покоя; подобно барометру, он чувствует изменение климата эпохи. Ему понятны малейшие завихрения советской ноосферы, медленный рост трещин на поверхности железного занавеса, едва уловимая вибрация геополитических сдвигов, колебания земной коры накануне грядущего конца истории.
Кудряковская проза работает как индикатор всех этих процессов и одновременно занимается поиском новейшей (конгениальной таким процессам) стилистики.
Вдруг, – сладкое слово «вдруг», спасительная соломинка для посредственного писателя, если писатель может быть хоть посредственным, «вдруг он осознал», «вдруг он увидел», и дальше ключевой момент фабулы, её, так сказать, драматический вопль или, что ещё удивительней, – откровение автора, его, так сказать, жизненное кредо, о котором он мечтал разразиться с самого начала и жизни, и романа («Встречи с Артемидой»).
Именно пошлым (не взрывом, но взвизгом)«вдруг» кончается советский социализм, «обрыдлое постоянство и слова, и света».
Читая тексты Бориса Кудрякова, написанные под знаком тотальной неуверенности и ежедневной боязни, мы начинаем лучше понимать глубинное душевное неблагополучие застоя, сегодня слишком часто интерпретируемого как уютный и надежный мир.
Он совсем ненадежен!
На лавках пьют, в парадных ссут, за углом убивают; в абортариях и гастрономах очереди, жирные крысы галопом сбегают по лестницам, селедка таится во вчерашней газете; гэбисты так же шьют дела, нерядовая комса наживается на стройотрядах, высшая бюрократия мечтает узаконить и передать по наследству свои привилегии; очередная ракета стартует с Байконура, но народное хозяйство, кажется, почти разрушено, и «красные директора» уже готовы к контрреволюции, к переводу неповоротливого советского госкапитализма на общемировые неолиберальные рельсы.
Нужно было отказаться от трех чувств из пяти, выстрадать и выпестовать уникально обостренное ощущение мира, обернуться на время маленькой О. или Гран-Борисом, чтобы понять происходящее. Результат этого обращения, рефлексия этого ощущения, следы и отпечатки этих процессов и даны нам сегодня в прозе Бориса Кудрякова.
I
Белый флаг
Некропоэма
Прошло четыре года.
Ведьма ухала черепом в лёд; ночь, декабри, январи. Свист позёмок, раскрут лиховейных закруток. С косогора станины ледовой кто-то глазом сучил преисподню болотистых мраков. Шептались виденья, в навозе ноги свои согревая.
Курчёнок простуженный сизый, облитый чернилом, против ветра рванулся, хозяйка с ножом, с фонарём позади, но – отстала. Меж торосов царапками по льду, к проёмине бежала пернатая тень от домов, от столов. Бородатые кошмары по перелескам сигали.
Она. В красно-байковом-на-турецком-ватине пальто, из кино возвратилась, из города. После работы затоптать недоедки прибрежных лиризмов. Страшно: то ли просека, то ли канава, то ли куски болтаются за верандой иль над – не видать. Тепловатая вяль щупала пломбы зубов, забиралась за перегибы кашне, кашемировой кофточки с брошью – то был знак педучилищных курсов.
Оглянулась – не рассмотрела: на востоке града токи сияющих улиц, проспекты – прожекты. Синева! Там река, осветляя свои нечистоты, – заводы любили в неё помочиться ядом редких сортов, – постаревшие воды влачила к отливам, к приливам. Отсверки забытого града коснулись женского носа и исчезли за дверью. Пришёл домочадовский хаос и запах.