ЖАНРЫ

Лапландия. Карелия. Россия
Шрифт:

он пришел в такое состояние, что не мог уже взойти на палубу и лежал недвижим в каюте. Глядя на него, и все люди один за другим разошлись по койкам, предоставив судно произволу волн моря. Один-одинехонек сидел я на палубе в моем баркасе и ждал решительной минуты. К ве­черу заметил я, однако ж, что ветер начинает потягивать к востоку; сделав это счастливое открытие, я сошел в каюту, разбудил храпевшего корабельщика, послал его на палубу, а сам улегся на его место. Утомленный страшными тревога­ми дня, я заснул тотчас же и проспал всю ночь. Моряки говорили мне после, что этой ночи они не забудут во всю жизнь свою. Проснувшись поутру, я узнал, что мы нахо­димся в безопасности близ восточного берега Белого моря у вышеупомянутого Зимнегорского мыса. Кроме нас, еще 30 судов, пригнанных бурей, нашли здесь убежище. Корабель­щик наш добыл с одного из этих судов новый якорь и стал на нем у подошвы высокого берега.

За сим буря бушевала еще несколько дней то с мень­шей, то с большей силой. Между тем и без того постоянно плохое здоровье мое расстроилось так, что корабельщик серьезно начал убеждать меня выйти на берег и воротиться в Архангельск. Но мне никак не хотелось отказаться от моего плана, к тому же я полагал, что странствование по терской Лапландии непременно укрепит меня. Вследствие этого я остался на корабле, пил чай, вел богословские пре­ния с корабельщиком, беседовал с моряками других судов, одним словом, всячески старался сделать мое пребывание на море сколько можно сносным. Между прочим, желая узнать что-нибудь обстоятельное о надписях, которые, как слышал, встречаются на скалах Мурманского берега, я при­гласил к себе в один из этих дней старого моряка, слывше­го весьма сведущим в этом деле. Старик рассказал мне, что видел сам одну надпись на скале Аникеева острова, но не мог разобрать ее, потому что буквы были нерусские. Пола­гал, однако ж, что она сделана русскими, и вот по какому поводу: давно, в древние времена, один английский викинг повадился приходить каждое лето с кораблем своим к Мур­манскому берегу и собирать с тамошних рыбаков дань ры­бой, ворванью, мукой, крупой и т.п. Отказывались рыбаки платить ее — викинг вызывал лучшего из бойцов на единоборство. А так как морской этот разбойник был очень храбр и силен, то никто и не принимал его вызова, соглашаясь лучше платить требуемую им дань. В одно лето случился, однако ж, между рыбаками человек, который по неважности и невидности своей исправлял у них должность стряпу­хи. Несмотря на то, человек этот был одарен необычайной силой, он принял вызов викинга и избавил, наконец, рыба­ков от разорительного гостя. Затем он же и увековечил по­беду свою надписью на скале.

Я располагал рассмотреть как эту надпись, так и все, какие встретятся на Мурманском берегу, но непредвиден­ные обстоятельства покончили вскоре и весь план моего путешествия. Пять дней и пять ночей простояли мы у Зим­них гор (от 7 до 11 июля) в совершенной безопасности, но 11 июля ветер усилился снова, а затем разыгралась такая буря, что и в этой пристани не было уже нам защиты, и мы опять подвергались опасности потерять якорь. Она бушева­ла всю ночь, и весь экипаж ни на минуту не сходил с палу­бы. Когда я проснулся поутру, в каюте горели свечи перед образами, и корабельщик стоял перед ними на коленях. Кончив моленье, он сообщил мне, как дурно наше положе­ние. Ночью буря усилилась значительно и начала срывать судно с якоря; утомленные ночной работой матросы пере­пились, и теперь все, за исключением одного, ни к чему не способны. При таких обстоятельствах, по его мнению, не было другого выхода, как сняться с якоря и пуститься на произвол ветра, а потому он и советовал мне сойти на берег и не подвергаться новым опасностям. Опасность в самом деле была немалая, к тому же, купавшись накануне, я про­студился, и у меня начиналась лихорадка. Несмотря на это, я все еще не соглашался, когда же и сам корабельщик уго­стил себя бутылкой водки и двумя большими стаканами рома, делать было уже нечего: я решился перебраться на берег с тем, чтобы потом, смотря по обстоятельствам, воз­вратиться или на судно, или в Архангельск.

Единственный трезвый матрос перевез меня через пе­нившийся прибой на берег; оставив тут мои немногие по­житки, я отправился тотчас же отыскивать рыбачий при­тон, находившийся, как мне сказали, верстах в восьми от этого места. Больной, утомленный, я употребил на этот пе­реход более половины дня и наконец добрался до двух жал­ких лачуг. Здесь, сколько я ни упрашивал рыбаков сходить за оставленными на берегу вещами, обещая им за это при­личное вознаграждение, они ни за что не хотели оказать мне эту маловажную услугу. Возмущенный таким бесчело­вечием, я отправился за ними сам и уже ночью возвратился в одну из лачуг, в которой мне отвели какой-то скверный чулан. От чрезмерного напряжения лихорадка усилилась, и я пролежал целых трое суток почти в совершенном беспа­мятстве; когда же пришел в себя, то узнал, что все суда ушли уже в море. Рыбаки собирались также оставить это место, а потому я и стал просить их не покидать меня одно­го, больного и беспомощного, на пустынном берегу, а отвез­ти в деревню Куя, находившуюся в 22 верстах. Казалось, что просьбы мои тронули их, но когда зашла речь о вознаг­раждении, то они решительно объявили, что не могут взять менее ста рублей ассигнациями, потому что теперь самое благоприятное время для рыбной ловли. Это требование превышало мои средства, и мне поневоле приходилось оста­ваться и ждать, что пошлет судьба моя.

Возмутительное бесчеловечие рыбаков и беспомощность моего положения не могли не иметь весьма вредного влия­ния на болезнь мою. Я снова впал в бредовое состояние, мне все казалось, будто я окружен разбойниками, и часто бро­сался из угла в угол, стараясь спрятаться от их преследова­ния. Наконец и темный чулан мой показался мне небезо­пасным, и я ушел в лес. Узкая тропинка привела меня к ручейку, осененному зелеными березами и цветущим боя­рышником. Красота этого места пробудила во мне созна­ние, я лег на траву и слушал пение птиц, вдыхал в себя запах цветов. Сначала голова моя была так тяжела, что кружилась сильно при каждой попытке приподнять ее, но затем мне становилось все легче и легче. Удивленный та­ким внезапным поправлением, я напал было на страшную мысль, что сошел с ума; вскоре заметил, однако ж, что ли­хорадочный жар продолжается еще. Он и некоторые другие припадки привели меня, наконец, к заключению, что бо­лезнь моя — чисто катаральная лихорадка. Открытие это успокоило меня вполне, и я решил тотчас же возвратиться в рыбачью хижину и приняться за лечение потогонным питьем. Подходя к ней, увидел я у входа двух солдат, при­стально глядевших на меня. Я спросил, куда они идут; они ответили грубо, что куйский таможенный начальник при­слал их сюда пересмотреть мои пожитки. Я согласился на осмотр без всякого сопротивления, дал даже им на водку. Мне хотелось уговорить их отвезти меня в Кую, зная, впро­чем, что корыстолюбивые рыбаки, если только догадаются, употребят все, чтобы помешать этому, потому что через то лишились бы наперед рассчитанной прибыли. И в самом деле, они бродили около меня, подобно жадным волкам, и навострили уши, стараясь подслушать мой разговор с сол­датами. Сначала солдаты смотрели на меня очень недовер­чиво, но мой паспорт убедил их, наконец, что я русский подданный и чиновник, едущий по делам службы. Это от­крытие и то, что я чиновник, да еще не меньший их соб­ственного начальника, порешили все — они взяли меня в свою лодку и привезли в Кую за весьма умеренную плату. Прибыв сюда, они отвели меня прямо к таможенному чи­новнику и отрапортовали, что у меня не нашлось не только контрабанды, но и никаких других вещей, кроме несколь­ких книг. За сим я передал чиновнику мое положение и все, что вытерпел. Мой рассказ и продолжавшаяся еще ли­хорадка подействовали на него так, что он принял во мне искреннее участие: сам отыскал мне покойное помещение, позаботился и о надлежащем уходе. По счастью, у него были еще потогонные и другие простые лекарственные средства, употребление которых вскоре избавило меня от лихорадки, оставалась только страшная слабость. Когда же через не­сколько дней я оправился так, что можно было уже думать об объезде, в довершение своего доброго дела таможенный чиновник снарядил шлюпку и отправил меня в Архангельск в сопровождении четырех солдат. Тем и кончилось, без вся­кой пользы для науки, мое жалкое путешествие в терскую Лапландию.

И в Архангельске положение мое было весьма незавид­ное. И для жизни в городе, и для поездок в окрестности, которые хотелось бы исследовать в антикварном отноше­нии, у меня было слишком мало денег. Казна моя состояла всего-навсего из 15 рублей серебром, а с такой суммой не много сделаешь для науки. Между тем нашлось в Архан­гельске несколько самоедов, которые были еще беднее меня и почитали себя чрезвычайно счастливыми, когда я прихо­дил в их лачуги и угощал рюмкой водки. Один из них так увлекся моей щедростью, что добровольно признал себя моим слугой и обещал следовать за мной на край света. Я ограни­чился возведением его в звание моего учителя самоедского языка и отправился вместе с ним за 17 верст от Архангель­ска в деревню Уйма. Тут я провел весь остаток лета, что чрезвычайно было полезно как для моего здоровья, так и для изучения самоедского языка. Вскоре и казна моя по­правилась значительно: финский Сенат назначил 1000 руб­лей серебром вспоможения для моего путешествия. С полу­чением этих денег я возвратился в Архангельск, где и про­должал учиться самоедскому языку всю осень.

V

В конце ноября я в третий раз выехал из Архангельска с твердым намерением не возвращаться уже в этот город, чем бы ни кончилось предпринимаемое мною путешествие к са­моедским тундрам. Архангельские друзья мои описывали тундры самыми мрачными красками и всячески старались отговорить меня от путешествия, соединенного, по их мне­нию, с трудностями и неприятностями, которых никак не вынесет мое слабое здоровье. Отчасти и я разделял их опасе­ния, но кто же не доходил в увлечении юношеским энтузи­азмом до готовности жертвовать идее даже и самой жизнью? Надежда обогатить науку каким-либо открытием воодуше­вила меня решимостью, которой, по крайней мере тогда, ничто не могло поколебать. К тому ж на этот раз многое ручалось за лучший исход предпринимаемого мною путешествия: в продолжение моего пребывания в Уйме и в Архангельске здоровье мое значительно поправилось, кошелек мой при­шел в несравненно лучшее состояние и, сверх всего этого, у меня были еще открытое предписание и отличные рекомен­дательные письма от министра внутренних дел и от членов Св. Синода. Обеспеченный, таким образом, во всех отноше­ниях, я пустился в путь с самыми светлыми надеждами.

Дорога шла через Холмогоры — знаменитую древнюю крепость биармийцев, теперь же незначительный уездный городок в семидесяти верстах от Архангельска. Прошедшим летом я охотно начал бы раскапывания на том месте, где, по всем предположениям, находился храм Юмалы и древ­нее биармийское кладбище, но тогда у меня не было на это средств; теперь же земля была скована морозом и так зане­сена снегом, что даже и мысль об этом не могла прийти в голову. Несмотря на то, я прожил в Холмогорах несколько дней и собрал множество преданий [34] об исчезнувших биармийцах, о их городе и храме, о их сокровищах и славе. Отсюда я поехал в Пинегу — другой, еще меньший уезд­ный городок, находящийся в 132 верстах от Холмогор. В Пинеге я пробыл также несколько дней, здесь заинтересо­вали меня старый Чудской городок и жена городничего Софья Кирилловна Громова. Неблагоприятное время года помешало мне заняться подробным исследованием первого, но зато дало возможность коротко познакомиться с после­дней. Она пользовалась любовью и уважением всего окру­га, ее называли матерью, потому что, имея шестерых бла­говоспитанных детей, она была ею и для чужих, нуждав­шихся в материнском попечении. Кроме того, она помогала больным советом и лекарствами, которые приготовляла сама из дикорастущих трав. Всего же более прославляли ее хо­зяйственные знания, которыми, как рассказывали, она уси­лила благосостояние не только в Пинеге, но и в округе. Ей приписывали разведение во многих местах плодовитых де­ревьев и картофеля, и даже значительное улучшение ското­водства. Все это побудило меня искать ее знакомства, и я нашел в ней умную, энергичную женщину и прекрасную хозяйку. Только что я приехал в Пинегу и объявил о себе в полиции, что путешествую с ученой целью, почтенная эта женщина тотчас же принялась хлопотать совершенно без моего ведома о вызове ко мне отовсюду людей сведущих. Но большую часть, и притом важнейших, сведений о крае я заимствовал все-таки от нее; она знала и рассказала мне много преданий о древней чуди, и замечательно, что она сама собою дошла также до заключения, что эта чудь была финского происхождения. Стараясь всеми возможными сред­ствами способствовать моим ученым исследованиям, супру­га городничего не забывала в то же время и о моих житей­ских потребностях. Я должен был ежедневно обедать у нее; подметив мой вкус, она снабдила меня затем на дорогу мно­жеством любимых мною снедей. Покойный отец этой ред­кой женщины, доктор богословия и философии Эрик Ленквист, был пастором в Оривези, тут во время последней вой­ны она отдала свое сердце одному из русских офицеров и много странствовала с ним по свету, покуда судьба не посе­лила их в бедной Пинеге.

34

Большую часть этих преданий я поместил в моем рассуждении о заволочской чуди. См. Повременное издание Suomi, 1844.

Не без сожаления расстался я с почтенной моей сооте­чественницей и продолжал путешествие к Мезени, до кото­рой зимой считается от Пинеги 143 версты, а от Архангель­ска — 345. Кола на западном берегу Белого моря, а Мезень на восточном — крайние города света и последние точки просвещения. До Мезени живут русские христиане, за нею начинается самоедское народонаселение, большей частью языческое. Уже в Мезени встречал я на улицах закутанных в большие тяжелые шубы самоедов, нанимал несколько в учителя и переводчики, но они неохотно принимали мои предложения и исполняли свою обязанность так плохо, что я вскоре отпустил всех и отправился за сорок верст в Сомжу — деревню, которая в это время должна была быть на­стоящим местопребыванием самоедов. Но и здесь те же не­удачи, потому что на все население нашла страсть к пьян­ству. Я выбрал трезвейшего из всех, но и он оказался реши­тельным пьянюшкой; попробовал взять самоедку — и она не выдержала дня, нанял затем нищего, лишенного средств напиваться, — он был так ленив, что ни на один вопрос не мог отвечать путно. Видя невозможность отыскать этим путем хоть несколько сносного переводчика или учителя, я прибег наконец к министерским бумагам. Вызвав из каба­ка всех бывших там самоедов, я объяснил им содержание моих бумаг и на основании их потребовал, чтоб мне пред­ставили в учителя и переводчики человека трезвого и поря­дочного. Самоеды вообще послушны и трусливы, они тот­час же приступили к совещанию. Выбор их пал на только что прибывшего от Канинского Носа самоеда, по общему мнению, умнейшего и трезвейшего на всей Канинской тун­дре. Его привели ко мне, сначала он и в самом деле казался весьма порядочным, но через несколько часов мои расспросы наскучили ему, и он прикинулся больным: упал наземь, стонал и охал, и ползал у моих ног, умоляя о помиловании, до тех пор, пока, выведенный из терпения, я не вытолкал его за дверь. Вскоре затем я увидел его близ кабака лежа­щим на снегу в бесчувственно пьяном состоянии.

Он лежал здесь не один — все снежное поле вокруг Бахусова храма было усеяно павшими героями и героиня­ми. Все они лежали ничью, полузанесенные снегом. Здесь царствовала тишина могильная, тогда как в кабаке разда­вались неистовые крики, но отнюдь не брани и не драки, напротив, все находившиеся там были в самом веселом и дружелюбном расположении. По временам из кабака выхо­дили полупьяные мужчины с кофейником в руках, броди­ли, боясь пролить драгоценный напиток, с величайшей ос­торожностью по снегу и внимательно осматривали каждого из павших товарищей, очевидно, отыскивая мать, жену, невесту или кого-нибудь из дорогих сердцу. Отыскав же­ланную особу, они ставили кофейник на снег, повертывали лежавшего навзничь, всовывали рыльце кофейника в рот своего любимца и выливали упоительную влагу в его гор­ло. Затем они снова обращали его лицом вниз и тщательно укрывали сие последнее, чтобы обезопасить его от мороза.

Не имея возможности порядочно продолжать даже в Сомже мои филологические занятия, от нечего делать я часто любовался этими нежными сценами, повторявшимися ежед­невно. Большую, однако ж, часть времени я проводил в шатрообразном шалаше, или чуме, нищих самоедов, нахо­дившемся невдалеке от деревни, чум этот был моим уче­ным кабинетом. Крики детей, лай собак и вой ветра не мог­ли, конечно, способствовать основательному изучению язы­ка, но как новичок я находил здесь все-таки много поучи­тельного. Под конец со мной случилось происшествие, ко­торое, может быть, отбило бы охоту к прогулкам в этот чум, если б их не прекратили другие обстоятельства. Раз, сидя в нем вечером, я заучивал некоторые самоедские изре­чения, вдруг, только что я произнес к немалому удоволь­ствию самоедов довольно чисто «тансер нумгана» (у Бога непогода), и в самом деле поднялась жестокая буря. Чум затрещал, снег посыпал в скважины и в дымовое отверстие, ночник погас, и самоеды попрятались под свои меха. У меня не было меха, и мне не оставалось ничего другого, как вы­ползти из чума и отправиться домой в деревню. Расстояние было невелико, но от непогоды страшно затруднительно. Каждый, кто и не испытал непогоды на самоедских тунд­рах, знает, что в бурю и метель трудно и дышать, и гля­деть, и твердо стоять на ногах. Я часто должен был останав­ливаться, чтоб, повернувшись спиной к ветру, перевести дыхание, протереть слепившиеся от снега глаза, отдохнуть от чрезмерных усилий. От этого и от беспрестанных пере­мен ветра я скоро потерял дорогу. Борьба с ветром и снегом и тщетные попытки открыть огонек моего жилища напом­нили мне стихотворение Карамзина, недавно мною прочтен­ное, где описывается колдун, пляшущий в метель. Мне ка­залось, что я нахожусь уже во власти злых духов, и пред­ставление это усилилось еще более, когда я услышал внят­но и подле меня громкий храп. Я, однако, не испугался, но решился исследовать причину этого явления. Это был само­ед, остановившийся в тундре, чтоб дать вздохнуть оленям. «Куда?» — спросил я его. «В кабак», — отвечал мне твер­дый голос. Объяснив самоеду, что я путешествующий чи­новник, я вступил с ним в разговор и, между прочим, спро­сил, сколько запряжено у него оленей. Спрашивая это, я желал учтивым образом сказать самоеду: ты едешь один на стольких оленях, что мог бы и меня подвезти до деревни. Но подозрительный самоед иначе растолковал себе мой воп­рос: он заключил, что я имею намерение завладеть его оле­нями. Он бросился к моим ногам и жалобно стал умолять меня о пощаде. Я, со своей стороны, обещал ему не только не трогать его оленей, но угостить даже водкой, если он свезет меня в деревню, и он с радостью согласился на мое предложение. Возвратясь на свою квартиру, узнал я, что архангельский гражданский губернатор приехал в Мезень и прислал нарочного в Сомжу за самоедским тадибеем, или колдуном, чтоб посмотреть его штуки. Это побудило меня отправиться в Мезень, ибо я был уверен, что меня пригла­сят на представление. Так и случилось, но оно ограничи­лось тем, что по приказанию губернатора, к немалому удо­вольствию ребятишек, на торговой площади был поставлен чум колоссальных размеров, в котором тадибей начал пред­сказывать судьбу его превосходительства, страшно стуча на своем барабане. Я тотчас заметил, что он хитрит, желая этим повыгоднее и поскорее отделаться. Когда же, остав­шись с ним наедине, я сказал ему, что недоволен его гада­нием, он просил моего покровительства перед губернатором и обещал мне за то показать свое искусство вполне на Канинской тундре в его собственном чуме. Уговорившись съе­хаться там чрез несколько дней, мы занялись оба приготов­лениями к отъезду из Мезени.

Поделиться с друзьями: