ЖАНРЫ

Лара моего романа: Борис Пастернак и Ольга Ивинская
Шрифт:
РОЖДЕСТВЕНСКАЯ ЗВЕЗДА Стояла зима. Дул ветер из степи. И холодно было младенцу в вертепе На склоне холма. Его согревало дыханье вола. Домашние звери Стояли в пещере, Над яслями теплая дымка плыла. Доху отряхнув от постельной трухи И зернышек проса, Смотрели с утеса Спросонья в полночную даль пастухи. Вдали было поле в снегу и погост, Ограды, надгробья, Оглобля в сугробе, И небо над кладбищем, полное звезд. А рядом, неведомая перед тем, <…> Мерцала звезда по пути в Вифлеем. Она пламенела, как стог, в стороне От неба и Бога, Как отблеск поджога, Как хутор в огне и пожар на гумне. Она возвышалась горящей скирдой Соломы и сена Средь целой вселенной, Встревоженной этою новой звездой. <…> И странным виденьем грядущей поры Вставало вдали все, пришедшее после. Все мысли веков, все мечты, все миры, Все будущее галерей и музеев, Все шалости фей, все дела чародеев, Все елки на свете, все сны детворы. Весь трепет затепленных свечек, все цепи, Все великолепье цветной мишуры… …Все злей и свирепей дул ветер из степи… …Все яблоки, все золотые шары. <…> Морозная ночь походила на сказку, И кто-то с навьюженной снежной гряды Все время незримо входил в их ряды. Собаки брели, озираясь с опаской, И жались к подпаску, и ждали беды. По той же дороге, чрез эту же местность Шло несколько ангелов в гуще толпы. Незримыми делала их бестелесность, Но шаг оставлял отпечаток стопы. <…> Светало. Рассвет, как пылинки золы, Последние звезды сметал с небосвода. И только волхвов из несметного сброда Впустила Мария в отверстье скалы. Он спал, весь сияющий, в яслях из дуба, Как месяца луч в углубленье дупла. Ему заменяли овчинную шубу Ослиные губы и ноздри вола. Стояли в тени, словно в сумраке хлева, Шептались, едва подбирая слова. Вдруг кто-то в потемках, немного налево От яслей рукой отодвинул волхва. И тот оглянулся: с порога на деву, Как гостья, смотрела звезда Рождества. 1947

«Фауст» есть величайшее создание человеческого духа.

А. С. Пушкин
ПЕРЕВОД «ФАУСТА» ГЕТЕ

Несколько наших встреч с Ольгой Ивинской были посвящены беседам о работе Пастернака над переводом «Фауста». Рассказ Ольги Всеволодовны:

Увлеченный переводом «Фауста», Борис Леонидович пишет в 1948 году сестре Ольге Фрейденберг в Ленинград: «Я с бешеной торопливостью перевожу первую часть гетевского „Фауста“».

Началом своего творческого возрождения Пастернак считал стихотворение «Рождественская звезда», где засияли «все сны детворы, все миры». После «Рождественской звезды» он с особым чувством взялся за перевод «Фауста». Боря говорил, что «Фауст» — плод философских и эстетических воззрений Гете, которые формировались в течение всей жизни этого великого немца. Свою трагедию Гете писал более 50 лет и завершил ее незадолго до своей смерти. Борю поражало глубинное совпадение понимания роли женщины в судьбе поэта, воплощенного Гете в бессмертном «Фаусте», с его собственными жизненными принципами, что особенно заметно в стихотворениях Пастернака: «Магдалина», «Август», «Ева», «Вакханалия». Помню, однажды после репетиции спектакля, где мы были вместе с Борисом Леонидовичем, он вдруг говорит:

— Знаешь, Олюшка, ведь нашу «Вакханалию» я написал вместо Гете. Он просто не успел.

Пастернак был знаком только с одним переводом «Фауста» на русский язык — переводом Николая Холодковского, выполненным очень близко к тексту трагедии Гете [189] . Боря заметил, что в этом переводе неясно выражена главная мысль Гете о том, что в жизни и творчестве поэта всегда присутствует преклонение перед вселенской красотой и величием женщины. Она рождает новую жизнь, и из-за нее, во имя нее создаются все шедевры, все «чуда света», даже когда поэт прикрывает это именем Бога [190] .

Начав работу над переводом «Фауста», Боря сказал, что посвящает его мне, а я обещала ответить на его щедрость стихами. Боря просил меня записать эти стихи для него. Иногда Боря брал на прогулки отдельные куски перевода «Фауста» и читал их мне в лицах, но я всегда смущалась и отказывалась читать за Маргариту, очарованная колдовской стихией его стиха. Боря обещал к концу 1949-го закончить первую часть и дать мне ее на ознакомление. Настал день 6 октября 1949 года, когда мы дольше обычного гуляли по Москве, не решаясь расстаться, будто в этот день нельзя было уходить друг от друга. Но меня ждали дома мама и дети, а у Бори в Лаврушинском также все были в сборе.

Уже в сумерках, усталые, мы сели на лавочку, и Боря обнял меня. Рядом присел какой-то мужчина в кожанке с газетой в руке и с раздражением стал нас разглядывать. Боря вздохнул и недовольно заметил: «Другого места, что ли, не нашлось?» Мы поднялись, и Боря проводил меня до подъезда в Потаповском. Он крепко поцеловал меня и медленно пошел за угол своим обычным маршрутом. Какая-то группа людей стояла на другой стороне Потаповского и, как мне показалось, следила за уходящим Пастернаком. Я не стала ужинать и с тревожным чувством села в своей комнатке за пишущую машинку. Стихи потекли сразу, как слезы:

Играй во всю клавиатуру боли, И совесть пусть тебя не укорит За то, что я, совсем не зная роли, Играю всех Джульетт и Маргарит. За то, что я не помню даже лица, Прошедших до тебя. С рожденья — ВСЕ ТВОЕ…

И вдруг в голове закружились невесть откуда взявшиеся строки:

А ты мне дважды отворял темницу И все ж меня не вывел из нее…

Я сидела, недоумевая, откуда такие мрачные мысли, когда раздался громкий стук в дверь и затем топот множества тяжелых шагов, схожий с топотом копыт дикого стада. Группа мужчин в кожанках и в форме зловещих органов ввалилась в мою комнатушку и, зачитав какую-то бумагу о моей антисоветской деятельности, оборвала мою жизнь, уведя в бездонные казематы Лубянки. На столике в машинке осталось неоконченное послание Боре.

Уже в камере, вспоминая подробности моего ареста, я обратила внимание на то, как шел обыск: отбирались все книги и бумаги, связанные с Борисом Леонидовичем. Изъяли все рукописи, записки, книжки, которые подарил мне Боря, надписывая широко и щедро. Забрали книги, подаренные мне Анной Ахматовой, а также стихи Цветаевой и Мандельштама, мои записи стихов других любимых поэтов. Самое подлое и трагичное состояло в том, что на Лубянке все эти драгоценные для меня книги и стихи были сожжены как «не относящиеся к делу». Уже после освобождения я с удивлением узнала, что Боре еще в 1949 году вернули надписанные им и подаренные мне книги.

Узнав от мамы о моем аресте, Боря вызвал на Гоголевский бульвар Люсю Попову, нашего верного и бесценного друга, художницу, влюбленную в его поэзию. На скамейке у метро «Дворец Советов» Пастернак расплакался и сказал Люсе:

— Вот теперь все кончено, я никогда ее не увижу. Это как смерть, даже хуже.

В разговорах он стал называть Сталина не иначе как убийцей. Боря понимал, что мой арест произошел по его указанию. Об этом мне также рассказал Фадеев, когда подвозил меня на машине из Переделкина в Москву в начале мая 1956 года. Через несколько дней Фадеев, не вынеся проклятий со стороны выживших в концлагерях писателей, покончил с жизнью.

Сталин любил стихи грузинских поэтов в переводах Пастернака, а стихи Пастернака о сталинской мудрости ранее печатались в главной советской газете «Правда». Но то, что доносили «наблюдатели» о содержании романа, раздражало вождя. В романе осуждалась братоубийственная гражданская война и не была отражена выдающаяся роль Сталина в революции.

189

Об этом пишет Пастернак в письме к П. Сувчинскому в Париж 24 сентября 1958 г. в ответ на восторженный отзыв Сувчинского на перевод «Фауста», который прислал ему Борис Леонидович. Переписку Пастернака с Сувчинским опубликовал в 1994 г. Вадим Козовой в книге «Поэт в катастрофе», снабдив письма глубокими и увлекательными комментариями.

190

Первый перевод «Фауста» в России сделал молодой поэт Э. Губер. Он показал его Пушкину и получил одобрение поэта. Однако в свет перевод первой части «Фауста» вышел уже после смерти Пушкина.

Боль и отчаянье, испытанные после ареста Ольги, выражены в письме Пастернака от 15 октября 1949 года к Нине Табидзе: «Дорогой мой друг, Нина, подумайте, какое у меня горе, и пожалейте меня. Жизнь в полной буквальности повторила последнюю сцену „Фауста“ — Маргариту в темнице. Бедная моя Ольга последовала за дорогим нашим Тицианом [191] . Это случилось совсем недавно. Сколько она вынесла из-за меня [192] ! И теперь еще это! <…> Измерьте степень ее беды и меру моего страдания. А страдание еще больше углубит мой труд, только проведет еще более резкие черты во всем моем существе и сознании. Но при чем она, бедная, не правда ли?»

191

Грузинский поэт Тициан Табидзе, которого знал и любил Пастернак, отказался славословить кремлевского хозяина и разоблачать врагов по указанию председателя НКВД Берии. Табидзе был арестован в 1937 г. и вскоре расстрелян.

192

Пастернак не мог простить себе малодушия, когда направил к Ольге Зинаиду, узнав, что Ольга ждет от него ребенка.

В декабре 1949-го Пастернак пишет в Ленинград сестре Ольге Фрейденберг: «Моя знакомая и тезка твоя, о которой я тебе писал, попала в беду и переместилась в пространство, подобно когда-то Сашке [193] ».

В том же декабре Пастернак пишет отчаянное письмо о своем несчастье самому дорогому другу — Ариадне Эфрон в туруханскую ссылку: «Только милая печаль моя попала в беду, вроде того, как ты когда-то раньше». Взволнованная Аля в письме просит Борю подробно написать ей о постигшей его беде [194] .

193

Александр Фрейденберг, брат Ольги, был арестован и погиб в 1938 году.

194

Ответ Пастернака Але от 19 января 1950 г.: «И опять ничего не напишу тебе. Из-за невозможности рассказать тебе главную свою печаль, что было бы глупо и нескромно и что вообще невозможно по тысяче иных причин». Пастернак своей чуткой и ранимой душой понимал, что Але в суровых условиях туруханской ссылки будет больно узнать, что ее кумир и любимый человек страдает из-за другой женщины. И эта другая женщина так же дорога и нужна Пастернаку, как и Ариадна. Аля была уверена, что ни одна женщина на свете не могла посягнуть на ее безмерную любовь к Пастернаку, которая перешла к ней по наследству после гибели Марины Цветаевой.

Символично и горько звучат слова Ариадны в письме Пастернаку от 31 января 1950 года: «Безумно, бесконечно, с детских лет люблю и до последнего издыхания любить буду твои стихи [195] . Я знаю о твоей печали <…> страшная боль в сердце от своего и твоего страдания».

С будто утихшей болью в сердце Аля пишет Пастернаку в октябре 1952 года из Туруханска: «Вообще я ужасно тебя люблю (может быть, это наследственное), люблю, как только избранные избранных любят, то есть не считаясь ни с временем, ни с веком, ни с пространством, так — „поверх барьеров“. <…> Если бы не ты, я, наверно, была бы очень одинокой. Твоя Аля».

195

Конечно, речь шла не только и в первую очередь не столько о стихах.

О пережитом в Лубянской тюрьме Ивинская пишет в своей книге:

Допросы на Лубянке продолжались почти каждую ночь. Это была изощренная система угнетения жертвы. Я как-то держалась только потому, что из-за беременности получала разрешение спать до обеда. Другим арестованным на Лубянке не давали днем спать ни минуты, а ночью таскали на допросы. Следователь постоянно требовал от меня, чтобы я рассказывала об антисоветском романе и нашей подрывной деятельности [196] .

В марте 1950 года следователь Семенов меня известил:

— Ну вот, вы так часто просили о свидании, и мы сейчас вам его даем. Приготовьтесь к встрече с Пастернаком.

У меня все внутри похолодело: неужели Боря арестован и находится в подвалах Лубянки? Меня посадили в воронок и куда-то повезли. <…> Затем началось странное хождение по бесконечным лестницам вниз и вниз, куда-то в подвалы. Окончательно измученную, меня втолкнули в темное мертвящее холодом помещение и захлопнули дверь с каким-то могильным лязгом. Когда глаза привыкли к полумгле, разглядела известковый пол с лужами воды, покрытые цинком столы и на них — укрытые кусками брезента неподвижные чьи-то тела. Голова стала кружиться от тошнотворного сладковатого запаха трупов. Значит, меня завели в морг и среди этих тел лежит мой любимый. Холод и ужас сковали меня, и я со стоном рухнула на ледяной пол. Тогда, в морге Лубянки, будто Бог мне внушил, что это подлая инсценировка, а Бори здесь не может быть.

Ивинская вспоминала:

Когда после смерти этого изверга Сталина я вернулась из лагеря и Боря слушал мой рассказ о страшном свидании в морге, он удивленно воскликнул:

— Ведь в это время я писал строки «Как будто бы железом, обмокнутым в сурьму, / Тебя вели нарезом по сердцу моему»!

Из морга меня вынесли полуживую. <…> Тащили под руки по лестницам и коридорам. Снова воронок и тряска в душном «хлебном» фургоне. Едва внесли в камеру, как я была разодрана чудовищной болью — начался выкидыш. Там, на Лубянке, погиб, не успев появиться на свет, наш с Борей ребенок [197] .

196

Подробные протоколы допросов О. Ивинской на Лубянке в 1949–1950 гг. опубликовал журналист Николаев на пике перестройки в «Литературной газете» от 16.03.94 г., № 11.

197

Из рассказа Люси Поповой о тех днях: «Вскоре после ареста Ольги и меня стали вызывать на беседы-допросы по поводу террористической деятельности Ивинской и антисоветского романа, который пишет Пастернак. Я, конечно, называла все это чепухой и говорила, что они совсем не такие люди, чтобы заниматься какой-то антисоветской агитацией или тем более террористической деятельностью. Они очень любят друг друга, и Пастернак свои главные произведения посвящает Ольге как близкой ему по духу и любимой женщине.

В марте 1950 г. Бориса Леонидовича вызвали на Лубянку, чтобы что-то отдать. И он думал, что ему отдадут их ребенка. Я вызвалась пойти с ним, чтобы помочь получить ребенка. Дело в том, что у меня недавно родился сыночек Кирюша, и я кормила его грудью. После утреннего кормления я, как приговоренная, шла на Лубянку для очередного допроса. Борис Леонидович явился к следователю на вызов, и тот стал передавать ему письма и книжки, которые Пастернак дарил Ольге с удивительными надписями. Пастернак стал возмущаться тем, что у Ольги отбирают его подарки. Затем потребовал, чтобы Ольгу выпустили, а его посадили вместо нее, т. к. это он, а не Ольга, пишет что-то неугодное власти. Но его не тронули, а отправили домой с его письмами и книжками».

После посещения Лубянки Пастернак написал Люсе Поповой 19 марта 1950 года:

«Дорогой друг мой, Люсенька! Я узнал о Вашем поведении уже несколько дней и все же решил, что должен написать Вам. Как я люблю Вас, Вы знаете. Теперь я восхищаюсь Вами! Я упиваюсь своей уверенностью в Вас. Так хорошо знать, твердо знать, что вот этот человек не способен на подлость, ни при каких обстоятельствах. Я целую Вас, моя славная девочка, крепко, крепко. Мой Леонардовский ангел, будьте здоровы.

Всегда искренне Ваш. Б. П.»

Из рассказа Ольги Ивинской:

Вернув Борису Леонидовичу все его письма ко мне и книги с его дарственными надписями, на Лубянке сожгли книги Ахматовой и других поэтов, подаренные мне в редакции «Нового мира», а также мои дневники как «не имеющие отношения к делу». Позже, в 1958 году, Пастернак писал в откровенном письме Ренате Швейцер в Германию о моем аресте: «Ее посадили из-за меня как самого близкого мне человека, по мнению секретных органов. Ее геройству и выдержке я обязан тому, что меня в те годы не трогали».

Действовало изуверское указание свыше — держать Пастернака в напряжении, но показывать ему, что с властью надо сотрудничать, то есть угождать «хозяину». На уникального посетителя Лубянки, когда Пастернака вызвали к следователю Семенову, приходили под разными предлогами поглядеть десятки следователей других отделов этого зловещего каземата. Человек-паук — так определил облик Сталина Пастернак при встрече в 20-х годах — моим арестом хотел заставить Бориса Леонидовича изменить несоветский дух романа. В преддверии своего 70-летия (21 декабря 1949 года) кремлевский властитель хотел вынудить Пастернака написать о его, Сталина, гениальных заслугах в революции.

С 1947 года, после нескольких читок первых глав романа, которые проводились широко и открыто, стал проявляться несоветский характер произведения, а о роли Сталина не говорилось ни слова. Уже весной 1947 года Пастернака стали критиковать и обвинять в реакционном взгляде на советскую действительность. В марте газета «Культура и жизнь» публикует злобную статью Суркова о творчестве Пастернака. Органы стали создавать духовный вакуум вокруг поэта, лишая его общения с людьми, близкими по духу [198] .

Известный драматург Александр Гладков, чья пьеса «Давным-давно» шла с аншлагами по стране и нравилась самому «хозяину», был знаком с Пастернаком еще по театру Мейерхольда. Гладков особенно сдружился с Борисом Леонидовичем в эвакуации, в Чистополе. Восхищенный пастернаковским переводом пьесы Шекспира «Антоний и Клеопатра», Гладков устроил ее читку перед труппой театра во МХАТе. Встреча прошла с большим успехом. Кроме пьесы Пастернака просили прочитать цикл стихов из романа, и его чтение ошеломило всех [199] .

198

А. Кривицкий, заместитель главного редактора «Нового мира», которого опасался даже Симонов, периодически зловеще повторял: «Мы знаем, какой антисоветский роман пишет Пастернак». Напечатанный в 1947 г. сборник стихов Пастернака тиражом 25 тысяч экземпляров запретили к распространению и уничтожили. Правление Союза писателей приняло постановление о вредном для советских читателей сборнике стихов Пастернака, которое было направлено в ЦК ВКПб. Фадеев и Сурков выступили с резкими нападками на творчество индивидуалиста Пастернака. Эти злобные наветы тиражировали «Литературная газета» и «Культура и жизнь». В статье «О поэзии Пастернака» Сурков клеймил «реакционно-отсталое мировоззрение Пастернака». О реальном отношении Фадеева к стихам Пастернака уже рассказала О. Ивинская в своем комментарии к стихотворению «Зимняя ночь».

В феврале 1948 г. к Пастернаку из Рязани приехала Ариадна Эфрон, чему он был несказанно рад, но это вызвало раздражение Зинаиды. В феврале 1949 г., ко дню рождения Пастернака, Ариадна вновь нелегально приезжает в Переделкино. В том же феврале Ариадна была арестована в Рязани и сослана на вечное поселение в Туруханск. Пастернака лишали встреч с самыми дорогими ему друзьями. С весны 1948 г. на все лето дачу Пастернака заняли какие-то строители, что, по сведениям в писательских кругах, было сделано по рекомендации самого кремлевского горца. Об этом пишет в своих воспоминаниях Нина Муравина, знавшая Пастернака и встречавшаяся с ним в 50-е годы.

199

О той встрече во МХАТе ее организатор Гладков написал: «Горячий прием актерской братии Пастернака трогательно и немного жалко растрогал. Я сидел и думал: все-таки, наверно, он очень одинок, если ему нужны такие нехитрые триумфы. <…> Когда я сказал Пастернаку, что эта встреча как праздник, Борис Леонидович неожиданно обнял меня, неуклюже поцеловал в щеку и несколько раз повторил: „Спасибо! Спасибо!“»

Запись в дневнике Гладкова от 19 сентября 1948 года: «Золотая осень сменилась ненастьем. По городу ходит рукопись первой части романа Пастернака. Через несколько дней получу. Мне обещал ее достать Т. (видимо, Тарасенков. — Б. М.)». 1 ноября Гладков был арестован.

Еще одно предупреждение послали власти Пастернаку, продолжавшему читать друзьям и знакомым рукопись «несоветского» романа: весной 1949 года не выпустили из страны на конкурс пианистов в Варшаву Станислава Нейгауза, сына Зинаиды и Генриха Нейгауз. С 1931 года Станислав рос в доме Пастернака, и Борис Леонидович относился к нему как к родному [200] .

200

Галина Нейгауз, жена Станислава, написала в своих воспоминаниях: «С 1946 г. с весны до осени — все свободное от гастролей Стасика время — я прожила в Переделкине, под одной крышей с Борисом Леонидовичем. Пастернак написал письмо к Жаклин во время поездки Станислава в 1958 г. на конкурс в Париж. Он просил выдавать Стасику деньги из сумм гонорара за вышедший во Франции роман „Доктор Живаго“. Примечательны напутственные слова Пастернака, сказанные Стасику перед его поездкой: „Если ты захочешь остаться во Франции, то Жаклин будет регулярно выдавать тебе деньги. Ведь это так удачно, что роман напечатан во Франции, а Жаклин — мой официальный распорядитель всеми гонорарами“».

Из книги Ольги Ивинской:

Однажды на Лубянке меня привели на допрос к самому Абакумову [201] , который спросил: «Почему так упрям твой Борис?» А потом со злобой в голосе произнес: «Должно быть, он нас так презирает и ненавидит» [202] .

Осужденная «тройкой» на пять лет лагерей по статье 58–10 части 1 «за антисоветскую агитацию и связь с лицами, подозреваемыми в шпионаже» (Пастернак числился на Лубянке как английский шпион), я была сослана в мордовский концлагерь. Узнав от мамы адрес концлагеря, Боря стал посылать мне письма. Но они до меня не доходили, так как письма не от родственников осужденным не отдавали. Тогда Боря уговорился с моей мамой и стал присылать мне свои чудесные письма от ее имени — Марии Николаевны Костко [203] .

Ко мне в лагерь приходили открытки, подписанные «твоя мама» и написанные рукой Бори и его сердцем. Читаю милый почерк в открытке от 31 мая 1951 года: «Дорогая моя, Олюша, прелесть моя! Б. на днях видел тебя во сне. Он послал тебе однажды большое письмо и стихи, кроме того, я послала как-то несколько книжек. Видимо, все это пропало. Бог с тобой, родная моя. Все это как сон. Целую тебя без конца. Твоя мама».

Я стала просить начальство найти то письмо и стихи. Измученная концлагерем, совсем зачахла и попала в лазарет. Видимо, это куда-то донесли наверх и вдруг, в конце жаркого лета 1951 года, в лагерь прорвалась Борина зеленая тетрадка со стихами и его большое письмо на 12 страницах. Он написал, что эти стихи — выражение его боли и любви ко мне. Стихи Евангельского цикла и пронзительное «Свидание» вернули меня к жизни [204] .

201

Министр Госбезопасности СССР.

202

Об этом и о разговоре с Пастернаком в Переделкине есть запись в воспоминаниях Исайи Берлина, известного английского журналиста и литератора.

203

Рассказ Ивинской: «Мой отец был из дворян и воевал в белой армии. Он пропал без вести в 1918 г. Мама вышла замуж второй раз в 20-х годах за школьного учителя Дмитрия Ивановича Костко. Он был сыном священника и должен был скрывать это. Маму арестовали по доносу за анекдот про Сталина. Мне удалось ее вывезти во время войны из лагеря, куда я поехала с какими-то продуктами, по комиссованию из-за полной дистрофии». Мама Ивинской и Д. М. Костко похоронены на кладбище в Переделкине. Там же захоронили прах Ольги Ивинской в 1995 г.

204

Ивинская рассказала: «Видимо, человек-паук, не давая мне погибнуть, хотел сохранить жизнь поэту-небожителю. Сталин помнил о самоубийствах Есенина и Маяковского, а третьим в той святой троице поэтов, с которой Сталин лично беседовал в начале 20-х годов и поручал стать глашатаями эпохи, был Борис Пастернак. Сталин, на мой взгляд, мистически боялся возможности самоубийства Пастернака в случае моей гибели в концлагере. Этим объяснял Боря скромный срок моего осуждения — на пять лет лагерей общего режима по политической статье 58–10».

На мой вопрос о судьбе того письма и тетрадки со стихами Ольга Всеволодовна сказала:

— Борины письмо и тетрадка со стихами были отправлены в мое дело в КГБ, а теперь должны находиться в ЦГАЛИ [205] .

Ивинская продолжила:

Наступил март 1953 года, и изверг, 30 лет истязавший страну, уничтоживший миллионы ее ярких умов и талантов, «наконец сдох» (слова актрисы Любови Орловой). Меня освободили 4 мая 1953 года по ворошиловской амнистии. Вскоре я вернулась в Москву, где мне не разрешалось постоянно жить.

У Бори возникла какая-то боязнь первой встречи. Ему казалось, что я буду после концлагеря опустошенной и уродливой, а его преклонение перед красотой женщины было абсолютным. Волнение охватило меня, а Борю, как он мне позже сказал, пробирала дрожь, когда приближалось время нашей встречи у любимой скамейки на Чистых прудах. Я надела его любимое платье, которое, как рассказала мне мама, Боря не разрешил продать после моего ареста. Маму и детей спасла постоянная помощь Бориса Леонидовича. Он не забывал о моих близких, даже попав в больницу с инфарктом осенью 1952 года.

Я спешила на встречу с Борей. Повернув с Потаповского переулка к бульвару, перешла трамвайную линию Аннушки и сразу увидела издали Борю, вышагивающего у нашей скамейки. На ней он не смог поцеловать меня в тот последний вечер 1949 года перед арестом из-за мрачного типа, следившего за нами самым наглым образом. Мое сердце тревожно забилось, и я ускорила шаги. Боря, как от удара током, поднял глаза и застыл, словно завороженный. А затем бросился ко мне, обхватил, стал беспрерывно целовать, и слезы лились градом. На окружающих мы не обращали внимания, да и они, видимо, понимали, что происходило. Тогда многие возвращались из сталинских тюрем и концлагерей. А когда, обнявшись, мы пошли по аллее бульвара, Боря сказал:

— Знаешь, Олюшка, а ты стала еще краше.

Потом наступило наше удивительное измалковское житие, когда Боря молодел день ото дня, несмотря на его перламутровую седину. Его охватил небывалый творческий подъем. Написаны были одиннадцать стихотворений в тетрадь Юрия Живаго, по-новому создавалась вторая часть романа, и энергично изменялся перевод «Фауста».

Боря постоянно просил меня рассказывать о тюрьме и концлагере. Я делала это неохотно, невольно возникали картины человеческой низости, предательства и лжи во имя угоды «кумовьям» и наглому лагерному начальству.

Боря повторял, что это не должно забываться. Слушая мои печальные лагерные повести, Боря нередко плакал, нежно обнимал меня и тихо повторял:

— Как хорошо, что ты не сломалась, не озлобилась. Бог тебя сохранил для меня, и теперь мы всегда будем вместе.

В один из июльских дней он читал мне в Измалкове новую строфу перевода о первой встрече Фауста с Маргаритой:

О небо, вот так красота! Я в жизни не видал подобной. Как неиспорченно-чиста И как насмешливо-беззлобна!

— Это мои слова о тебе, Олюшка, — говорил мне Боря.

Каждый день стали появляться новые части перевода «Фауста». Боря радовался:

— Я опять говорю, Лелюша, губами Фауста, словами Фауста, обращенными к Маргарите: «Как ты бледна, моя краса, моя вина». Это все тебе адресовано. Ведь «Фауст» почти весь — про нас с тобой, я его чувствую всей дрожью жилок. Я знаю, что не успел написать Гете, и хочу это дать в переводе, даже отходя от текста оригинала.

В письме к Ольге Фрейденберг 30 декабря 1953 года Пастернак сообщал: «Мне удалось переделать чудовищную махину обоечастного Фауста, как мне хотелось».

205

Ивинская называла ЦГАЛИ «могильником истины и судеб тысяч загубленных душ».

Поделиться с друзьями: