Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Легкая рука

Подольный Роман Григорьевич

Шрифт:

Он встал, зябко поежился, плотней завернулся в свой плащ и ушел в темноту.

А Гюи стал вспоминать свою жизнь. Господи, старик был прав. Куртене стоял за смерть короля — и того казнили, пошел добровольцем в армию — и враги побежали во все стороны. Покойная Жермена признала себя его невестой, но непременно венчаться хотела в церкви — и Наполеон восстановил религию. Господи ты боже мой, все так и есть. Гюи утром поднимет своих ребят — и император победит. Своих ребят… Да какие они свои, эти молокососы, безусые обормоты, жизни не нюхавшие. Где они сейчас, свои ребята? Гюи был одним из шестисот тысяч, перешедших в июне 1812 года через Неман, и одним из тридцати тысяч, перебравшихся спустя полгода через Березину.

Тринадцать лет назад Франция уже разбила всех, кого следовало разбить, и даже перебрала по этой части, а Наполеон все воюет. И будет воевать, пока его не убьют. Или не убьют Гюи. Но на это, кажется, шансов побольше. Только тогда, выходит, императора победят. Так зачем дожидаться? Пусть же скорее кончится война, чем бы это ни кончилось для императора!

В битве Гюи уцелел, но его замучил стыд. А позже страшное чувство ответственности за все, что происходит в стране, прямо-таки не давало отставному сержанту спокойно дышать. Быть рядовым гражданином — и знать, что это ты решаешь за королей и министров… Тут-то и подвернулся старый приятель, возвратившийся из русского плена. В России беднягу отослали под Барашов, там его пригрела хлебосольная помещичья семья, и сейчас бывший пленный обращал в деньги свое парижское имущество, чтобы снова уехать на реку Хопер. Как красиво звучало в его устах это название! Он уверил Гюи, что французу с орденом в России найдется и занятие, и невеста, оба же они слишком гордые люди, чтобы жить в родной стране, когда в ней стоят вражеские войска. Гюи мог, конечно, захотеть, чтобы они покинули Францию… Но ведь уже столько раз желанное приводило к ненавистному…

…Да, гордостью моего архива могло стать это письмо. В конце его, кстати сказать, Гвидон Николаевич сообщал, что недавно писал государю Александру II, призывая его отменить крепостное право. Мол, раз он, Куртенев, так решил, значит, время пришло.

Под документом стояла дата: 15 ноября 1859 года.

Я почти невежливо перебил Гвидона, пустившегося в общие рассуждения относительно возможности предсказывать будущее.

— Прости, давно хочу спросить, что ты знаешь о своем предке-французе?

— О, от тебя, товарищ историк, ничто не укроется. Сознаюсь, проводил я насчет него, в юности еще, некое исследование. Деда тоже успел расспросить, а тот в 1870 году родился, и хоть француза в живых не застал, зато от отца много о нем слышал. Знаешь, я тогда даже родословное древо составил. Но француз ведь даже и дворянином по рождению не был, фамилия его — просто Куртене, без “де”. По этой линии знатностью мне не похвастать. Вот Веденеевы, семья прапрабабки, те еще при Иване Грозном поместья получили, грамоты я сам в московском архиве видел.

— Что же ты род не продолжаешь? Сам-то с двадцатого? В сорок четыре пора бы о потомках подумать.

— Еще не поздно. Гюи как раз в моем возрасте на Марии Веденеевой женился. Но ты прав, действительно пора, а то ведь я, похоже, последний из Куртеневых. Хотя, знаешь, во мне крови Куртене и вовсе нет. Моя мать за Николая Гвидоновича в двадцать третьем вышла. Я ее сын от первого мужа. Комбриг меня тогда усыновил и даже имя мне переменил, не только фамилию.

Я едва сдержал вздох облегчения.

А Гвидон — или как там его звали на самом деле — уже копался в книжном шкафу и, наконец, с торжеством вытащил оттуда свернутый в трубку лист ватмана и развернул его передо мною на столе.

В основании аккуратно начертанного тушью родословного древа были два кружка, обведенные вокруг имен Гюи Куртене-Куртенева, 1774 года рождения, и Марии Веденеевой, родившейся в 1790 году. Их единственный сын Николай стал отцом Ульяны и Гвидона. Сын последнего, Николай, и был героем первой мировой и гражданской. Он-то и усыновил моего приятеля.

— А собственных, не приемных, детей у Николая Гвидоновича не было? — спросил я.

— Нет. Я бы знал.

— А что сестра твоего деда? — спросил я уже для очистки совести.

— Родилась Ульяна, видишь, в восемьсот восьмидесятом, в первую революцию ушла из семьи, говорил дед, стала эсеркой, попала в ссылку в Сибирь, там вышла замуж, тоже за революционера, уж не знаю, из какой партии. Отец в сорок втором или сорок третьем получил от нее письмо из Москвы — стала, видно искать родню на старости лет. Кажется, были у нее в столице сын и внук, но боюсь соврать: померла она не позже сорок четвертого, а я всю войну оттрубил на фронте и вернулся, потеряв всякий интерес к своей родословной. У отца, кстати, наличествовали в сорок седьмом неприятности в духе времени, не до розысков неизвестных родственников было, да и вряд ли обрадовались бы они, найди я их тогда. Фамилия ее мужа была Артамонов… Что ты так побледнел?

Я молчал. Мать моего отца звали Ульяной Николаевной Артамоновой. Бабушка умерла действительно почти в самом конце войны. Значит? А я… Я восхищался Сталиным, голосовал, как положено, делал, что велят. Да еще смею гордиться той историей с секретарем по идеологии. Из пушек — по воробьям. Но — неужели я все-таки верю письму Гюи Куртене? Хотя, если один как все, то ведь и все, получается, как один.

— Как там у тебя в анекдоте колхозник сказал? — прервал я затянувшуюся паузу. — В вашем деле он хоть понимает?

— Точно, — с некоторым удивлением подтвердил Гвидон Николаевич. Теперь, кажется, уже он испугался откровенной злости, прозвучавшей в моем голосе.

Я знал, что бояться надо не ему. Но потом оказалось…

Месть

1

У этой истории есть начало. А о том, чем она закончится, я боюсь и догадываться. Хотя знаю, чем закончу свой рассказ. Начну же его с выговора в приказе. Объявлен выговор был мне, и сопутствовали ему, естественно, порицание на редакционном совещании плюс лишение квартальной премии.

На все это я ничего не мог возразить — именно через мой отдел вылетели, именно через мои руки прошли несколько “уток”, появившихся на страницах журнала. Но, право, точно в том же положении мог оказаться любой из моих коллег — потому что на первый и даже второй и третий взгляд эти высосанные из пальца сообщения выглядели совершенно правдоподобно.

О чем лишний раз свидетельствует то обстоятельство, что каждая из помянутых “научно-информационных” заметок тут же перепечатывалась или пересказывалась в газетах или других журналах. Взять хоть знаменитое сообщение об эксперименте английских психологов. Они, мол, предложили заменить в лондонском метро надпись на вывесках “выхода нет” на “выход с другой стороны”. И, представляете, в британской столице немедленно снизилось число самоубийств. Я с удовлетворением подсчитывал, сколько газет и журналов дали эту информацию после нас; но когда в крупнейшем еженедельнике доктор психологических наук привел этот случай, обосновывая практическую полезность своей науки, я уже знал, что самого случая-то не было, и какие бы надписи ни красовались в лондонском метро, психологи их не меняли.

…А я так доверял самому скромному из своих авторов, Михаилу Евграфовичу Федорову. Работяга — шлет заметку за заметкой. И скромник — ни разу не появился в редакции, даже не звонил, чтобы выяснить, какой материал и в каком номере пойдет. Уникум!

Собственно, над историей про лондонское метро мы с главным редактором посмеялись — и только: до чего же, мол, легковерны бывают ученые, куда до них журналистам. Он у нас человек широких взглядов. Даже сказал, что выволочку автору дать следует, но отказываться от его услуг из-за дерзкой шуточки, может быть, и не стоит.

Поделиться с друзьями: