Ленинград действует. Книга 2
Шрифт:
Держались мы здесь, у Арбузова, до второго мая, когда «пятачок» был уже отрезан. Это был Триста тридцатый полк Восемьдесят шестой дивизии. Двадцать седьмого апреля в два часа дня немец опять полез в наступление. Невский лед прошел, пошел ладожский. Осталась одна переправа: двенадцать тросов и настил. Лед у переправы останавливался, натягивал тросы два дня, наконец переправа не выдержала, сорвало ее. Мы остались на «пятачке» – всего один полк, точнее, человек пятьсот. Немец эти дни непрерывно бил по переправе, сунуться к ней было нельзя. Второй батальон полка, находившийся у лесозавода, был отрезан от нас – двух других батальонов; мы пытались соединиться, по напрасно. Утром двадцать восьмого апреля эти батальоны остались без питания. Нам все же удалось с ними соединиться, но их уже оставалось мало, командир обгорел, но еще был жив. Двадцать восьмого апреля в четыре часа дня немец снова повел наступление и, выбив нас из траншей, прижал к берегу. Двадцать девятого нам на помощь хотели перебросить с другого берега Двести восемьдесят четвертый полк, он вышел на лодках, но ни одна лодка не дошла, все были побиты.
Боеприпасы за три дня у нас иссякли. Переправить нам уже ничего не могли. Мы отбивались, собирая из-под снега вытаивавшие гранаты. Немец прижал нас к самому берегу, – находился наверху, на бровке, а мы у воды, в бункере. Ни один наш человек не переправился на правый берег. Здесь, у воды, в дзоте мы, четыре – шесть бойцов, находились с нашим лейтенантом у станкового пулемета. Немецкий гранатометчик заметил нас. Мы выползли, швырнули две гранаты, забрали гранатометчика, потащили к штабу батальона, но уже штаб оказался взорванным. Мы – опять в дзот, но нет патронов. У меня и у лейтенанта было по пистолету ТТ. Решили отбиваться до конца. Днем наши снайперы бьют с того берега по немцам, ночью немец ходит по землянкам и бросает гранаты в их трубы.
Первого мая в семь часов вечера близко рвутся гранаты, слышен – все ближе – разговор, человек пять. Нам кричат по-русски: «Выходите!» Молчим. Опять кричат. Молчим опять. Двери открыты. Летит граната, взорвалась. Шесть штук «лимонок» в нас бросили. Мы – по углам. У меня осколки – в руках, в ногах. Чувствую: потекло. В землянку влетела толовая шашка, блеснула, шипит провод. Я потушил сапогом. Немецкий офицер вбегает в дверь, – она низкая, нагнулся, ему Ванька Зубков две пули в живот. Немцы офицера уволокли, побежали. Через три минуты – стук на крыше. Тол закладывают и – взрыв. У нас – восемь накатов. Дзот осел, все рассыпалось. Слышу голос лейтенанта: «Откопайте, я живой!» Меня завалило тоже, но руки свободны. Раскопались. Лейтенант без очков не видит. Немец па крыше ракеты пускает, сидит.
До двух часов ночи второго мая просидели мы, выползли все, стремились проползти к ГЭС – к первому батальону. Ползем по берегу, по убитым, прижимались к ним, бегут встречные немцы. Над нами вдруг – с автоматами-четыре немца. И взяли нас. Не обыскивали, повели на их передовую. Наша авиация била, и мины рвались. Привели нас к командиру их батальона. Тот не допрашивал, только спросил: «Восемьдесят шесть? Триста тридцать? Да?..» Да! – все и так ему было известно.
Нас собрали человек шестьдесят, доставили в Саблино. Там – три дня. Затем – в Гатчину. И – пошло!.. После окружения Второй Ударной армии – нас на лесосплав, на кладбище. Грузили шпалы, пилили, таскали лес по реке Тигоде. Я заболел тифом. Но истощенные тиф переносили легко. Направили меня в Любань, в лазарет. Поправился. А «доходяг» – в Дивенскую, в лагерь. Затем – город Валги, полулатвийский, полуэстонский, – это уже конец тысяча девятьсот сорок четвертого года. Из Валгов я убежал и попал в Первую Латвийскую партизанскую бригаду, где и пробыл до прихода Красной Армии…
Вот и весь короткий рассказ рядового бойца Петрова, Нужно ли пером писателя подчеркивать тот удивительный героизм последних защитников «пятачка», который, как незримыми водяными знаками, вписан между строк этого солдатского скупого рассказа?
15 июля
Всюду вижу людей, читающих книги. Сидят на скамьях в скверах, садах, парках и на бульварах. На стульях и даже в креслах, вынесенных на панель, у своих покалеченных артиллерийскими обстрелами домов; на гранитных парапетах набережных Невы; на грядках своих огородов… На улицах и проспектах – особенно вдоль Невского и Литейного – множество книжных ларьков. То ли это большой, грубо сколоченный ящик, или вынесенный из чьей-то квартиры уцелевший стол, то ли ручная тележка, чаще просто тряпки, разложенные на панели… А на них – книги, книги, бесчисленное множество книг.
В книжных магазинах, вокруг книжных ларьков и киосков всегда толпятся покупатели. Книги стали очень нужны ленинградцу: они чуть ли не единственный богато представленный в магазинах товар. Продавщица киоска сидит под дождем или на солнцепеке весь день и меньше всего, вероятно, думает, что в любую минуту, неожиданно, именно сюда, может упасть снаряд. Покупатели – прохожие, чаще всего военные или женщины. Выбирают долго, перелистывают книгу за книгой… Это те, кто никуда из города не собираются уезжать.
Те же, кто вольно или невольно готовится к эвакуации, делятся на две категории. Одни, уезжая из Ленинграда, в надежде «когда-нибудь после блокады» вернуться, оставляют свою квартиру со всем своим имуществом неприкосновенной – все на местах, как всегда; запирают дверь на ключ, ключ в карман, и с этим ключом в кармане – куда придется: в Уфу, на Алтай, в Сибирь… Другие – с чувством «навсегда!» – распродают все до последней нитки, хотя бы за жалкий грош. Такие продают и все свои книги, даже целые библиотеки…
Но иные из эвакуирующихся не хотят заниматься никакой распродажей: такой, уезжая, распахивает настежь двери своей полной имущества квартиры: «Не хочу даже думать о барахле, черт с ним! Заходи, кто хочет, забирай, что хочешь, все равно пропадет, – не безразлично ли, кому достанется, зачем же запирать дверь?»
И вот повсюду на улицах – на ступеньках парадных входов, на выступах фундаментов, в подворотнях – сидят: девочка, возле которой разложены олеография в деревянной рамке, стеклянная вазочка, две-три тарелки; женщина из домохозяек, перед ней кастрюля, в прошлом электрическая, а ныне с оторванной нижней электропроводящей частью, половичок, сотейник, сломанные стенные часы, несколько патефонных пластинок (кажется, единственное, что покупается быстро – заезжими командирами)… Везде, всюду, на любой улице видишь таких продавцов жалкого своего скарба. Сколько часов они сидят и удается ли им продать хоть что-либо – никому не известно…
Но те, у кого много имущества, и чаще всего – интеллигенция, уезжая, не продают ничего, в расчете – либо, если повезет, вернутся в хорошие времена и найдут все в целости, либо уж, коль не повезет, пусть пропадает все!
В жизнь культурного, цивилизованного города, в силу необходимости, часто вмешиваются сценки совсем деревенские. Вода в городе есть теперь почти всюду – водоснабжение действует. Но выше первых этажей вода, как правило, не поднимается. Воду берут из кранов во дворах или просто па улицах. Носят ведрами, бидонами, чайниками. Но таскать на верхние этажи тяжело. Ту, что принес, надобно экономить. Поэтому каждое утро у кранов на дворах и на улицах – мужчины с засученными рукавами рубашек или даже с оголенными торсами, полотенцами через плечо: моются, даже бреются. И женщины (а порой и мужчины, живущие одиноко) моют посуду. На Кирочной, на Разъезжей, на Социалистической. да и где только я не видел: группы женщин с корытами и тазами у колонок – на панели, на мостовой стирают белье. Пусть проезжающие автомобили огибают их, пусть прохожие обходят их стороной, они заняты своим будничным делом, ни на кого не обращают внимания. Среди них и домработница, и артистка, и жена командира – представительницы любых слоев населения. Каждая одета так, как одевается обычно, и если ей свойственно хорошо причесываться и подводить губы кармином, то и до этого никому не может быть дела: белье-то ведь надо стирать, не зима!
На Литейном, взгромоздясь на аккуратно сложенные кирпичи, между обвалившимися, осыпавшими кокс щитами, укрывавшими окна магазина, горбатый старик промышляет взвешиванием прохожих. Его весы работают целый день. Желающих узнать, сколько граммов он прибавил в весе за лето, после того как за зиму потерял 24 килограмма, много!
Кое-где на углах возле Невского попадаются даже чистильщики обуви. Старая-старая, чудом выжившая айсорка на углу Садовой и улицы Ракова, начистив сапоги командиру, прежде чем взяться за мои сапоги, говорит: «Устала, дай отдохну!» И дышит тяжело-тяжело, и щупает свои, как сухой жгут, тощие руки, и я жду. Потом чистит – дистрофически медленно. И мне стыдно, что такая тень человека через силу трудится над моими сапогами, и больше после этого сапог на улицах я уже не чищу… «Сколько?» – «Пять рублей!..» Баночка гуталина стоит также пять рублей. А на следующий день, когда я прохожу мимо, здесь же вместо старухи я вижу другую айсорку – крошечную худую девочку. Работают, значит, они посменно. Старуха сказала мне, что ее муж умер от голода, а она вот живет, знает, зачем живет!..
«Товарищ военный! Папирос не нужно?» – разворачивая тряпицу, показывает две пачки папирос встречная женщина на Невском. «Не нужно!» И тряпица вновь укрывает пачки. В городе существует разветвленная такса черного рынка: литр водки – полторы тысячи рублей, сто граммов хлеба – сорок рублей, пачка папирос – сто пятьдесят рублей, крошечная лепешка из лебеды – три рубля… Я не заходил на толкучки – их несколько в городе, – видел одну на улице Нахимсона издали: народу толчется множество.
<