Ленинградские тетради Алексея Дубравина
Шрифт:
— Откуда вы это знаете?
Я отмахнулся: прочитал в романах.
— Знаете что? Расскажите об этом комсомольскому активу.
Я не одобрил ее предложения.
— Почему? — спросила она.
— Личное мнение не всегда полезно оглашать на публике. К тому же есть такая формула: «блокадный кретинизм…»
— Эх, Тоська, Тоська! — вздохнула Виктория.
Долина цветов и солнца
Бывают моменты, когда, словно ребенку, хочется великолепной сказки. Пусть она будет о чем угодно, лишь бы отворила двери в иной, экзотический мир. Мир зыбких сновидений и призрачно хрупких эфемерид, не все ли равно.
Бывает и иначе. Несколько дней у меня на языке навязчиво вертелись две медно-чеканные строчки из Пушкина. Где бы я ни был и что бы ни делал в те дни, эти две строчки меня не покидали.
Суровый Дант не презирал сонета, В нем жар любви Петрарка изливал.Суровый Дант, Петрарка, милый Пушкин. Сто пятьдесят изумительных сонетов написал в XVI веке молодой Шекспир. Затем — поляк Мицкевич. «Певец Литвы в размер его стесненный свои мечты мгновенно заключал».
Я вспомнил все, что слышал о сонете, вспомнил его схему — два четверостишия в начале и два трехстишия, терцета, в конце четырнадцатистрочной строфы; рифмы — охватные, парные и перекрестные, — и мне захотелось сложить несколько сонетов самому.
Я не упрекнул себя в самонадеянности, но сколько ни бился, обкатывая ямбы и подбирая рифмы, с сонетом я не справился. Нет, не сумел взнуздать капризную классическую форму. Поэтом надобно родиться, согласился я и с легкостью оставил тщетные попытки стать версификатором.
Тогда мне захотелось увидеть какой-нибудь сон, конечно, поэтический. Пусть, думалось, приснится — ну, Ольгина роща, Сосновка, фонтаны Петергофа или, лучше всего, одна из красивых девушек — самая, понятно, красивая, какую способно нарисовать мое негибкое воображение.
И, честное слово, какой удивительный сон мне как-то под утро приснился. Может, не совсем такой, о каком мечталось накануне, но это, уверен, был тот неповторимый сон, какие приходят по заказу, по слишком глубокому желанию, — не знаю, имеет ли подобный пример научное истолкование.
Я долго смотрел откуда-то издалека в прозрачное холодно-голубое небо. Вдруг вместо Луны появилась седая Земля и грустно улыбнулась. «Ужель не узнаете? — спросила меня. — Я вовсе и не старая». В мгновение ока она преобразилась: резко стряхнула с себя пыль, расчесала волосы, тут же припудрилась, повязала синюю косынку. Затем, обратившись к Солнцу, она кокетливо сказала: «Ну как, хороша? Продолжай, насвечивай!» Она в самом деле была хороша — ярче и прекрасней ветреной Венеры, и Солнце не могло отказать ей в просьбе. Но Солнцем управлял… Не-Добролюбов. Пашка сидел за освещенным пультом, щурясь читал таблицу логарифмов и важно крутил блестящие стальные рычажки. Медленно двигалась стрелка шкалы. Солнце постепенно разгоралось. Я не успел разузнать у Пашки, был ли перед ним прибор управления прожекторной системой или новейший аппарат ПУАЗО; меня опередила курносая девушка. «Я из Лесного, — обратилась к Пашке. — Прибавьте, пожалуйста, Солнца». — «Лесному? Извольте», — ответствовал Павел и круто повернул рычаг. Я оказался в Лесном, в теплой зеленой долине, усыпанной цветами. Цветы и густая трава поднимались выше пояса. Пахло черемухой, мятой и ромашкой. Я шел рядом с девушкой — то была Виктория — и тихо, доверительно шептал: «Представляете, Пашка управляет Солнцем». Она попросила: «Дубравин, вы ведь знаете Валю Каштанову. Сочините для нее сонет». Тут Не-Добролюбов включил небольшой прибор, и по долине устремился ветер. Трава наклонилась, стебли цветов вытянулись к нашим ногам. «Что же вы молчите, Дубравин?» Я выбросил руку вперед, начал читать:
Суровый Дант не презирал сонета, В нем жар любви Петрарка изливал…«Еще», — попросила Виктория. Я прочитал еще:
Певец Литвы в размер его стесненный Свои мечты мгновенно заключал…«Но это ведь Пушкин!» — «Совершенно верно, Пушкин». — «Мне нравится». Она обернулась к горячему Солнцу и звонко, на всю долину, крикнула: «Ну что ж, свети! Свети, не уставай! Мы, жители Земли, тебя приветствуем».
Когда я проснулся, за окнами блестело морозное утро, на крышах домов серебрился иней, а над Марсовом полем медленно и величаво снижался серовато-розовый в солнечных лучах аэростат. Я подумал: «Какая счастливая выпала ночь. Чтобы соткать такой изумительный сон, надо было кому-то потрудиться. Надо было созвать над моей подушкой Не-Добролюбова и Пушкина, Викторию и Валю… Нарядить красавицей Землю и поставить человека командиром Солнца… Распахнуть зеленую долину и наполнить ее ветром… Щедро предложить все запахи весны и расстелить нарядный цветочный ковер…» Но самое мудрое в этой ночной фантасмагории — это ее отрешенность от войны. Удивительно, но так: в эту прекрасную ночь война была забыта. Словно ее никогда и не было. И не было лохматого сфинкса кретинизма..
Антипа проводит линию
Лохматый сфинкс, к сожалению, существовал, и с ним, опять же к сожалению, нередко приходилось считаться…
Я поджидал Викторию, чтобы вместе отправиться в дивизион на комсомольское собрание. Она должна была сделать доклад о нравственном облике комсомольца, я — выступить на эту же тему с короткой, но интересной речью. Мы честно готовились к выступлениям. Опыт свидетельствовал: вопросы морали — взаимной выручки, дружбы, коллективизма — всегда вызывали горячие споры; равнодушных, полагали мы, на этом собрании не будет.
Виктория задерживалась. Час назад ее вызвал Чалый, и она еще не возвратилась.
Наконец пришла, чуть не вбежала в кабинет — гневная, пунцовая. Вслед за ней, подавляя тихую усмешку, вошел Антипа Клоков.
Подойдя к столу и приняв выражение благопристойной серьезности, Антипа ей сказал:
— Вы поступили опрометчиво. Крайне необдуманно, товарищ Ржевская.
— Я поступила, как велела совесть, — запальчиво ответила она. Мне объяснила: — Только спросила, как относиться к тем, кто заводит на фронте вторую семью. Должна же я знать! Должна же быть ясность!
— Можно было деликатнее, — наставлял Антипа. — Он человек щепетильный.
— А я без экивоков — для него сказала. Хотела узнать, распишется ли с Тосей.
— Ну нельзя же! Прямой и непосредственный начальник…
Виктория вынула платочек, стала вытирать глаза.
— Ладно, обратимся к делу. Слушай последние указания, — Антипа глянул на меня. — Во-первых, в беседах с солдатами говорить только о том, что относится к войне и обороне города. Посторонних вопросов не касаться. Ржевская намерена вынести на обсуждение тему морали и чести. Воздержаться! Морализировать не настало время. Война сужает круг забот и интересов. Все для войны, все во имя боевой готовности и стойкой обороны.
Я улыбнулся: «Нища и убога твоя демагогия».
— Во-вторых, — продолжал Антипа, — при посещении точек вменяется просматривать солдатские библиотечки. Книги невоенной тематики немедленно и твердо изымать. Было время — мирились с такой роскошью, отныне и впредь — жестокий блокадный лимит.
Виктория молчала. Я спокойно спросил:
— Чьи это указания?
— Не все ли равно! Директивы исходят от начальства. Наше дело — проводить их в жизнь.
— Я воздержусь проводить такие указания.