Ленинская идея совпадения логики, теории познания и диалектики
Шрифт:
Колоссальный вред, внесенный проповедью этих «высших ценностей» в рабочее движение, заключался, разумеется, не вообще в разговорах о том, что совесть — это хорошо, а бессовестность — это плохо, и что любовь к роду человеческому предпочтительнее ненависти к оному, — в таком случае эта проповедь ровно ничем не отличалась бы от воскресных проповедей, звучавших в любой церквушке. Принципиальный вред кантианской идеи соединения «науки» с «системой высших этических ценностей» заключался в том, что она ориентировала самую теоретическую мысль на совершенно иные пути, нежели те, на которых развивалась мысль Маркса и Энгельса. Эта «гносеология» намечала и для социал-демократических теоретиков свою, кантианскую стратегию научного исследования, смещала представления о столбовой, магистральной линии развития теоретической мысли, о тех путях, на которых можно и нужно искать научное решение реальных проблем современности.
Эта «теория дознания» прямо ориентировала теоретическую мысль уже не на строго теоретический анализ материальных, экономических отношений между людьми как фундамента всей остальной пирамиды общественных отношений, а на построение [54] надуманных конструкций «этики», морально интерпретируемой политики, общественной психологии бердяевского пошиба и прочие для рабочего движения абсолютно бесполезные (если не вредные) занятия.
Тем самым теоретическая мысль ориентировалась не на путь «Капитала», а на путь морально-беллетристического обыгрывания второстепенных, производных пороков буржуазного строя, и главным образом — вторичных, «надстроечных» его этажей, благодаря чему основные, решающие, доминирующие тенденции новой — империалистической — стадии развития капитализма от взора теоретиков II Интернационала начинали ускользать. И не потому, что теоретики эти были обделены талантом, а именно в силу ложной «гносеологической» ориентации их ума. Те же, которые (как Р. Гильфердинг) по традиции еще продолжали формально линию «Капитала», не обладали и тут той настоящей логической культурой, которой вооружала Маркса и Энгельса материалистически переработанная диалектика Гегеля. С помощью же той «логической культуры научного мышления», которой старательно вооружали их Коген и Риккерт, Наторп и Кассирер, Мах и Рассел, выступавшие не иначе, как от имени «современного научного мышления», поверившие им экономисты в сложной диалектике империалистического развития ничего понять, естественно, не могли. Судьба Р. Гильфердинга и Г. Кунова в этом смысле очень характерна.
Политэкономия Маркса, поскольку ее пытались разрабатывать не с помощью диалектики, а с помощью «новейших» логических средств, с неизбежностью вырождалась в поверхностное классифицирующее описание современных экономических явлений, т. е. в их совершенно некритическое приятие, в апологию. Здесь путь прямиком вел к Карлу Реннеру с его «Теорией капиталистического хозяйства» — этой Библии правого социализма, которая в отношении метода мышления, в отношении логики исследования уже прямо ориентируется на вульгарно-позитивистскую гносеологию. Вот философское кредо К. Реннера: «… «Капитал» Маркса, написанный в отдаленную от нас эпоху, отличающийся по способу мышления и изложения от современного способа и не доведенный до конца, представляет с каждым новым десятилетием все большие трудности для читателя… Манера изложения немецких философов стала для нас чуждой. Маркс уходит своими корнями в эпоху по преимуществу философскую. Современная наука не только в описании явлении, но и в теоретическом исследовании пользуется не дедуктивным, а индуктивным методом; она исходит из фактов опыта, непосредственно наблюдаемых, [52] систематизирует их и затем постепенно возводит на ступень абстрактных понятий. Поколению, привыкшему именно так мыслить и читать, первый раздел основного произведения Маркса представляет непреодолимые трудности…» [10]
10
Реннер К. Теория капиталистического хозяйства. Москва, 1926, с. XVIII–XIX.
Реально эта ориентация на «современную науку», «современную манеру мышления» уже начиная с Э. Бернштейна оказывалась ориентацией на модные идеалистические и агностические интерпретации этой «современной науки» и «манеры мышления», на юмистско-берклианскую и кантианскую «гносеологию». В.И. Ленин видел это совершенно ясно. Буржуазная философия, начиная с середины XIX в., откровенно пятилась «назад к Канту» и еще далее — к Юму и Беркли, и Гегель, несмотря на весь его абсолютный идеализм, отчетливее и отчетливее обрисовывался как высшая точка развития всей домарксистской философии в области логики, понимаемой как теория развития научного познания.
В.И. Ленин неоднократно возвращается к такой оценке места и роли гегелевской логики, подчеркивая, что от Гегеля можно было двигаться вперед по одному-единственному пути — по пути материалистического переосмысления его достижений, ибо «абсолютный» идеализм Гегеля действительно абсолютно исчерпал все возможности идеализма как принципа понимания мышления, познания, научного сознания. Но по этому пути в силу известных, вне науки лежащих, обстоятельств смогли пойти только Маркс и Энгельс. Для буржуазной философии этот путь был закрыт, и лозунг «Назад к Канту» (а затем и еще дальше назад) был властно продиктован тем страхом, который внушали идеологам буржуазии социальные перспективы, открывавшиеся с высоты гегелевского взгляда на мышление и его роль в развитии социального мира. Маркс и Энгельс раскрыли подлинный смысл, «земное содержание» главного завоевания Гегеля — диалектики, продемонстрировав не только созидательно-творческую, но и революционно-разрушительную силу ее принципов, понимаемых как принципы рационального отношения реального человека к реально существующему миру.
Этот «пафос отрицания» становился очевидным сразу же, как только выяснилось, что диалектические схемы и категории, выявленные Гегелем в истории «духа» (читай — духовной культуры человечества), суть не только активные формы построения [53] «царства духа», но и формы реальной жизнедеятельности людей, формы постоянного обновления и преобразования того мира, внутри которого совершается эта жизнедеятельность, — того самого мира, который составляет ее предмет, материал, объект.
Понимание этого решающего обстоятельства, т. е. связи форм деятельности «духа» и форм реальной человеческой жизнедеятельности, преобразующей реальный мир, мир «вещей-в-себе», как раз и было самым важным шагом вперед, сделанным Гегелем по сравнению с Кантом.
Гегель достаточно ясно обрисовал «обратную связь» (как положительную, так и отрицательную), существующую между «миром духа» и «реальным миром» в виде человеческой практики, в виде чувственно-предметной деятельности общественного человека; он увидел переход, «мост» между миром «в сознании» и миром вне сознания человека.
Неокантианцы (и все их последователи поныне) единодушно осуждали и осуждают Гегеля за то, что он «недопустимо расширил» самое понятие логики, включив в него «кроме форм и законов мышления» еще и всю совокупность форм и законов развития вне и до мышления человека существующего мира — всю «метафизику», всю «онтологию». На первый взгляд этот упрек может показаться очень убедительным и справедливым — и он до сих пор повторяется по адресу Гегеля как мыслителя, который де «онтологизировал» формы мышления, «гипостазировал» их.
Между тем как раз в этом пункте В.И. Ленин решительно и категорически становится на сторону Гегеля против Канта и кантианства, которое совершает обратный грех — психологизирует все без исключения и без остатка познанные человеком формы и законы реального мира, интерпретируя их как «чистые формы психики», как «трансцендентальные» схемы связывания представлений в комплексы «понятия» и только.
Почему же Ленин, воюя против абсолютного идеализма Гегеля, становится все же на сторону Гегеля как раз в том пункте, где этот идеализм как будто именно и превращается в абсолютный идеализм? Ведь как раз понимание логики как науки, охватывающей своими принципами не только человеческое мышление, но и реальный мир вне сознания человека, связано с «панлогизмом» его философии, с пониманием форм и законов реального мира как «отчужденных» форм мышления, а самого мышления — как абсолютной силы и мощи, организующей мир?
Действительно, именно тут и находится самый важный и одновременно самый тонкий путь, на котором сталкиваются не [54] только Гегель и Кант, но и общая позиция Гегеля и марксизма, с одной стороны, и объединенные силы Канта, неокантианства и позитивизма, с другой.
Дело в том, что в гегелевском понимании «мышления», как активной силы, преобразующей и даже созидающей мир вне сознания человека, нашло свое идеалистически перевернутое выражение то реальное обстоятельство, по отношению к которому остался трагически слепым Кант и от которого уже сознательно отворачивало свой взор кантианство. Это обстоятельство, выраженное в гегелевском определении мышления (а тем самым и логики как науки, ее предмета), заключается в простом факте: «мышление» как субъективно-человеческая, психическая способность осуществляется отнюдь не только в виде рядов сменяющих друг друга «психических состояний», но и в виде реальных поступков, т. е. реальных действий человека, в виде практических действии человека, изменяющих форму и расположение вещей вне сознания. В этом пункте Гегель бесконечно реалистичнее и трезвее смотрит на вещи, нежели Кант и кантианство.
Если строго «эксплицировать» то понимание «мышления», из которого исходят, не отдавая себе в том строгого отчета, кантианство и следующий за ним позитивизм и неопозитивизм, то оно сводится к тому, что мышление — это способность, непосредственно обнаруживающая себя как способность проговаривать «про себя» или вслух все то, что происходит «в сознании», — в сфере созерцания, представления, воображения, памяти и т. д., — как способность, связанная с языком и в языке обретающая свое «наличное бытие».
Когда неопозитивисты сводят всю задачу логики к анализу языка и считают предметом логики только вербально-эксплицированные события в сознании и познании, они просто-напросто честно выдают тайну обрисованного понимания «мышления». Того самого понимания, которое Гегель как раз и разрушил без остатка, утверждая, что мышление обнаруживает себя (осуществляется, обретает «наличное бытие») не только в цепочках слов, но и в цепочках поступков, в цепочках действий, направленных непосредственно на «вещи», — а тем самым и в формах вещей, создаваемых и преобразуемых этими действиями.