Лермонтов
Шрифт:
Если принять эту версию, становится ясным и иронический подтекст следующей фразы: «Покровитель был не кто иной, как Хадерилиаз» (святой Георгий). Святой Георгий, покровитель Грузии, по русской традиции считался защитником воинства; Георгиевским крестом награждали за особую – отменную – храбрость; полный георгиевский кавалер освобождался от телесных наказаний, принятых в русской армии для нижних чинов.
Издевка была язвительной, ведь офицерам, развлекавшим себя за красиво и ярко накрытым столом, слишком хорошо были известны причины сказочной скорости: на молниеносность истрачено 143 438 рублей и еще 59 копеек (Николай любил пунктуальность), лошадей же загнано – 170. Выходило, что крылатый конь Высокого Всадника мчался в сто семьдесят лошадиных сил – скорость по тем временам невероятная.
Возвращаться из «страны чудес» в «Турцию» не хотелось…
«Я совсем отвык от фронта и серьезно думаю выйти в отставку».
Но воля его кончилась. Отдаленное родство Елизаветы Алексеевны с шефом жандармов и старания ее неусыпные «о всемилостивейшем прощении внука» сделали свое дело. Решающий разговор «на его щет» произошел 21 октября 1837 года в столице донского казачества Новочеркасске. Государь был в приятном расположении духа после очередного военного спектакля, и Бенкендорф, тонко чувствующий момент, замолвил словечко за «юного и неопытного автора». Сыграла свою роль и безупречная выправка нижегородцев. Лермонтова, правда, на смотре не было: без вещей и без денег он сидел в Ставрополе, ожидая прогонных. Но государю об этом, естественно, не доложили. (Милости после удачно разыгранных парадировок были не капризом, а традицией: в случае если Николай оставался доволен смотром, даже нижним чинам выдавалось: «по два рубля, по два фунта рыбы и по две чарки вина».)
Итак, прощен! Полк, правда, хоть и гвардейским считается, да стоит не в столице, а «между Питербурга и Нова города в бывшем поселеньи», и сортом похуже. Но бабушка – куда ей в Новгород – «я там никого не знаю и от полка слишком пятьдесят верст» – уверена: добьется перевода в Царское, раз уж фортуна расположение проявляет.
Глава двадцать вторая
По свидетельству Симановского, 14 декабря 1837 года Лермонтов был уже на «перевалочной» станции Прохладная, а вот в Москве появился лишь 3 января. Что же задержало Михаила Юрьевича в пути? Неужели даже Новый год, праздник для него священный, встретил в каком-то придорожном трактире с грязными, затерханными нумерами? Вряд ли… По-видимому, мимоездом по обыкновению завернул к кому-то из старых или новых полковых друзей. А может, и в Кропотово заехал, поскольку не был на могиле отца целых шесть лет. Не думаю, чтобы именно там, со скучными тетушками, которых почти не знал, встречал Новый год, так на то рядом прадедовская Васильевка, а с ней связано столько воспоминаний…
Разумеется, все это лишь предположения. Одно достоверно: Лермонтов явно не спешил – ни в Москву, к Лопухиным, ни в Петербург, где ждала, торопя часы, милая бабушка и где новоиспеченный гродненский лейб-гусар должен был получить соответствующие новому назначению и бумаги, и прогонные деньги. Задерживается, кстати, он и в Москве, и тоже, если считать время по его хронометру, надолго: до середины января. Сезон зимних праздников – балов, театральных премьер… В древней столице в течение почти двух недель гостит автор «Смерти Поэта» – и ни в одном частном письме, ни в одних мемуарах нет даже беглого упоминания его имени! А может, он и не бывает на людях? Сидит себе в Середникове, в родственном кругу, в той «старинной» комнате, где некогда так хорошо писалось? Тогда – писалось, нынче не очень. В дороге Лермонтов написал всего одно стихотворение – «Спеша на север издалека…». Если бы сохранились подневные записи и наброски, которые, со свойственной ему в подобных занятиях пунктуальностью, делал на Кавказе. Но их нет, пропали, украдены, вместе с бумажником, личным оружием и вещами. И на Малой Молчановке не то, что прежде:
Что если я со дня изгнаньяСовсем на родине забыт!Лопухины «изгнанника», конечно же, не забыли, просто им в ту зиму было не до дорогого Мишеля. Алексис поглощен новой любовью, Мария Александровна занята приготовлениями к неминуемой его свадьбе, а пуще всего обеспокоена трудной беременностью и предстоящими родами Варвары.
При прощании Лопухины все-таки опомнились, обещались писать и с Лермонтова слово взяли – непременно, непременно, старый друг лучше новых двух.
В Петербурге сплин поутих. Лермонтов, которому донесли, как высоко оценил Жуковский «Смерть Поэта», сделал мэтру визит. С доведенной до совершенства «Тамбовской казначейшей» заявился. И руки наконец-то дошли, и провинцией, пока добирался до Москвы, надышался вдосталь, да и ехал с тем же чувством, что и два года назад:
И скоро ль ментиков червонныхПриветный блеск увижу яВ тот серый час, когда заряНа строй гусаров полусонныхИ на бивак их у лескаБросает луч исподтишка!Жуковский восхитился и кинулся к Вяземскому. К Плетневу отправились вместе, решив, что такую вещь следует, как и «Бородино», публиковать в «Современнике». Сказать об этом Краевскому Лермонтов долго не решался, но Андрей Александрович, узнав об «измене», не обиделся, все его мысли заняты проектом своего, нового литературного журнала; поделившись великим планом с Михаилом Юрьевичем, попросил не болтать, дабы не сглазить.
Словом, жаловаться на гонения судьбы было грех, одно плохо: дом полон гостей и бабушка, исстрадавшись в разлуке, глаз не сводит. На Кавказе он от этого отвык… Хотел было уже 1 февраля двинуться в Новгород – не пустила. Еле-еле к середине месяца вырвался. В полк тем не менее явился лишь 26-го: значит, где-то опять задержался, и на целых десять дней. Где? Утверждать не берусь, но предполагаю, что в Спасской Полести. Спасская Полесть для гродненских гусар была чем-то вроде курорта, этаким северным Пятигорском. Там, «на шестой станции от Петербурга по Московскому шоссе», любекский уроженец Карл Иванович Грау содержал «очень хорошую гостиницу».
Десять дней в хорошем номере хорошей гостиницы, да еще ежели сюда по вечерам наезжают гурьбой будущие сослуживцы, каковым добрейший Карл Иванович отпускает в долг – и номера, и шампанское, – это ли не улыбка судьбы? К тому же гродненцы в массе своей люди небогатые, поэтому-то и кутежи в превосходном почтовом заведении господина Грау обходятся без обычных старогусарских излишеств.
Впрочем, ничуть не походило на «немытую» Россию и то место, где в феврале 1838-го был расквартирован лейб-гвардии Гродненский гусарский полк. Вот как оно выглядело, если сделать поправку на время года: (автор зарисовки – А.И.Арнольди, сводный братец «черноокой Россети», – въехал сюда, на территорию 1-го Округа пахотных солдат аракчеевского поселения, еще в августе 1837-го [37] ):
37
Напоминаю – это те самые поселения, на которых летом 1831 г. произошло восстание военных поселян.
«Многочисленные огоньки в окнах больших каменных домов и черные силуэты огромнейшего манежа, гауптвахты с превысокой каланчой, большого плаца с бульваром, обсаженного липами, на первый раз и впотьмах очень живописно представились моему воображению, и я мнил, что вся моя будущая жизнь будет хоть и провинциальная, а городская. Со светом все мои надежды рушились: я увидел себя в казармах, окруженного казармами, хотя, правду сказать, великолепными, так как на полуверстном квадратном пространстве полк имел все необходимое и даже роскошное для своего существования. Огромный манеж (в длину устанавливались три эскадрона в развернутом фланге) занимал одну сторону плаца и был расположен длинным фасом к р. Волхову на полугоре, на которой к реке были полковые огороды. На противоположном фасе… тянулись пять офицерских флигелей, разделенных между собой садиками за чугунными решетками и двумя отдельными домами по бокам, в которых помещались: в одном нестроевая рота, а в другом – наш полковой «Елисеев» – маркитант Ковровцев».
«Дух Аракчеева, – продолжает Арнольди, – года за два-три перед тем скончавшегося… царил всецело над его созданием и порядок, заведенный при нем, все еще сохранялся. Могу смело сказать, что для пользы службы лучшего места для стоянки полка и сыскать было трудно, и оттого, как мне кажется, служба во всех своих проявлениях нигде так исправно не шла, как в нашем полку, да и вообще в тех полках нашей дивизии, которые были расположены, подобно нам, в таких же казармах, тянувшихся по Волхову до Новгорода».
Вряд ли и Лермонтов был столь же доволен стоянкою нового полка. Корпус, отведенный младшим (холостым) офицерам, не зря прозывался «сумасшедшим домом», условий для комфортабельной творческой работы здесь, разумеется, не было. И тем не менее поэт задержался в поселении пахотных солдат до середины мая, хотя приказ о его переводе в царскосельский Гусарский опубликован в «Русском инвалиде» 9 апреля. Почему? Сначала, думаю, потому, что ждал, когда же наконец появится в «Приложении» к «Инвалиду» давным-давно отосланная Краевскому «Песня…». Но вот и она вышла (30 апреля 1838 года), правда, без подписи автора, но это секрет полишинеля. А Лермонтов, вместо того чтобы тут же сорваться с места и ускакать в столицу, все медлит и медлит. Ну что же теперь-то держит его здесь, в скучном поселении, в новгородской глухомани? Предположительный ответ на сей недоуменный вопрос дают, на мой взгляд, воспоминания того же Арнольди. Писал ли во время проживания в «сумасшедшем доме» Михаил Юрьевич стихи, Арнольди не знает, ежели и писал, то по ночам, а вот живописью занимался, и даже подарил ему две картины маслом: «Черкес» и «Воспоминания о Кавказе». Это-то и подсказывает, чем были так заняты его мысли все эти недели и почему некоторые из лермонтоведов полагают, что и «Демон» и «Мцыри» скорее всего созданы в первой половине 1838 года. За редким исключением, живописные работы Лермонтова предваряют его литературные произведения. К примеру, прежде чем возникло стихотворение «Валерик», Михаил Юрьевич сделал акварель «Эпизод сражения при Валерике»; до стихотворения «Бородино» была создана картина «Схватка конных егерей с французскими кирасирами»; юнкерским и гусарским поэмам предшествуют шаржированные зарисовки быта столичных гвардейцев: типичные сюжеты, лица, положения. Изобразительный ряд был для него чем-то вроде писательской записной книжки. И свинцом карандаша, и беглой, быстрой (а-ля прима) кистью Михаил Юрьевич изучал натуру, испытывая собранный материал на глубину и выразительность. Вот и сделанные им в марте-апреле 1838 года живописные работы «Черкес» и «Воспоминания о Кавказе» фиксируют и общность замысла диптиха (по сути, «Демон» и «Мцыри» почти классический диптих), и разницу (разность) его последних кавказских поэм. В «Демоне» собраны в панораму самые разные «воспоминания о Кавказе»: тут и быт, и нравы, и природа, и обычаи – от свадебных до похоронных, словом, чуть ли не энциклопедия грузинской жизни. Недаром к старому названию «Демон» Лермонтов после ссылки прибавил подзаголовок, уточняющий авторское намерение: «Восточная повесть» (повесть, а не поэма), тогда как в «Мцыри», как и на холсте «Черкес», основное – характер и лицо. Одинокий в жизни, воспитанный в православном монастыре, пленный горец одинок и в поэме.