Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Но какая разная в «Демоне» и в «Мцыри» природа! В «Демоне» она самодостаточна, таинственна и равнодушна, почти по-пушкински, к человеку. И что ей до бедствий его и горестей, ведь человек конечен, смертен, тленен, и он сам, и дела его, а ее удел – вечность?

Не то в «Мцыри». Лермонтоведы давно заметили, что в отношениях героя с миром, казалось бы, родной ему природы не все ладно: в конце поэмы, незаметно меняя свой облик, она превращается из друга во врага. «Лермонтовская энциклопедия» объясняет эту странность тем, что Мцыри, стремясь достичь абсолютной свободы, и даже не столько свободы, сколько идеи свободы, коренящейся вне «этого мира», нарушает Божеский закон, отчего и становится чужим («чуждым») и миру людей, и миру природы. Великие произведения тем и отличаются от невеликих, что неуловимость их смысла, «исполненного тайны», загадочного, «как жизнь сама», допускают разные толкования. И все-таки, думается, сам Лермонтов, работая над поэмой, о проблеме свободы вне этого мира все-таки не помышлял (все, что он имел сказать на сей счет, высказано в «Демоне»). Доводя до совершенства задуманный еще в юности сюжет (записки молодого монаха, с детства томящегося в монастыре), а главное, переместив его в самую горячую точку «вечной» войны, автор, наверное, все-таки полагал, что пишет злободневную, политически напряженную, почти публицистически острую вещь. Настолько злободневную, что, кончив вчерне уже в первой половине 1838-го и окончательно отделав к августу 1839 года, Лермонтов не стал печатать «Мцыри» в периодике. И не потому, что негде: в августе 1839-го полным ходом, не опаздывая, шли новорожденные «Отечественные записки», журнал, который печатал все, что выходило из-под его пера (поэма была опубликована лишь в единственном прижизненном сборнике поэта «Стихотворения М.Ю.Лермонтова», октябрь 1840 г.). Михаил Юрьевич даже читал «Мцыри» неохотно и, как правило, только в отрывках.

Впрочем, не исключено, что осторожничал не столько автор, сколько издатель и владелец журнала.

И его можно понять. Выход «Отечественных записок», первого общедоступного, ежемесячного, толстого, рассчитанного на широкого читателя литературно-политического журнала, был чрезвычайно важным событием, за ним неусыпно приглядывало «всевидящее око» николаевской цензуры.

Попробуем прочитать «Мцыри» так, как читал эту вроде бы байроническую, как бы романтическую поэму главный редактор и издатель «Отечественных записок», который знает, как Лермонтов относится к проблеме «кровавого усмирения Кавказа», помнит, что сказано на сей счет в поэме «Измаил-Бей»:

Горят аулы: нет у них защиты,Врагом сыны отечества разбиты,И зарево, как вечный метеор,Играя в облаках, пугает взор.Как хищный зверь, в смиренную обительВрывается штыками победитель:Он убивает старцев и детей,Невинных дев и юных матерей…

…Древняя столица Грузии Мцхета, основанная там, где, «сливаяся, шумят, обнявшись, будто две сестры, струи Арагвы и Куры». Тут же, в Мцхете, собор Светицховели с усыпальницами последних царей независимой Грузии, «вручивших» (добровольно-вынужденно) «свой народ» единоверной России. С тех самых пор (с конца XVIII века) и осеняет многострадальную страну «Божья благодать»: цветет себе и благоденствует, «не опасаяся врагов, за гранью дружеских штыков». Враги, в ситуации первой трети XIX века, не персы и не турки, а северокавказские воинственные племена. Такова официальная установка; курсантам Школы гвардейских подпрапорщиков и кавалерийских юнкеров ее вдалбливали-внушали преподаватели на уроках военной истории России. И посему всякий русский офицер должен затвердить как «Отче наш»: враг есть враг, и долг русского воинства (раз уж грузины попросились принять их в «подд'aнство») покорить, усмирить огнем и мечом, обезоружить (вооружаемый англичанами) Северный Кавказ, взрывоопасно разделяющий метрополию и закавказские провинции. Гуманисты (в их числе вроде бы и сам Пушкин, правда, в подцензурных своих сочинениях) предлагают более «нравственное», более приемлемое для «образованного» века средство усмирения «буйных» племен: «проповедывание Евангелия».

Изложив в прологе историю вопроса, Лермонтов в основном тексте фактически занимается экспериментальной проверкой действенности указанного гуманистами «средства».

Завершив (большой кровью) очередную осеннюю экспедицию против немирных горцев, «русский генерал» перемещается в Тифлис; вместе с ним в обозе едет и маленький, «лет шести», туземный мальчик. Судя по этой подробности, генерал из тех «русских кавказцев» (в этой когорте и легендарный Ермолов), которые хотя и жгли, не испытывая «мильона терзаний», непокорные аулы, но при этом иногда спасали, а то и усыновляли горских сирот.

В дороге мальчик заболевает, и его «спаситель» оставляет пленного в Мцхете, в одном из тамошних мужских монастырей. Мцхетские монахи не чета среднерусским деревенским попам (см. пушкинскую «Сказку о попе и его работнике Балде»); грузинские чернецы – деятельные мужи: аскеты, подвижники, просветители, великие труженики Веры. Вылечив и окрестив подкидыша, они начинают воспитывать «дикаря» в истинно христианском духе и, кажется, вот-вот достигнут цели. Позабыв родную речь, Мцыри свободно изъясняется по-грузински; вроде бы внятен ему и смысл христианского Символа Веры. Словом, проповедование Евангелия заходит так далеко, что вчерашний полуязычник, полумусульманин «готов во цвете лет изречь монашеский обет». И вдруг накануне торжественного события приемыш исчезает. Всей монастырской ратью беглеца ищут целых три дня. Безрезультатно. Но через некоторое время его все-таки находят прохожие в ближайших окрестностях Мцхеты и, опознав в лежащем без чувств юноше монастырского послушника, приносят в обитель.

Когда к Мцыри возвращается сознание, монахи устраивают ему допрос, но он молчит. Его пробуют насильно кормить, он, отказываясь от пищи, явно «торопит свой конец». Так и не переупрямив упрямца, настоятель посылает к умирающему того самого чернеца, который когда-то выходил подкидыша. Добрый старик, искренне привязанный к юноше, просит, чтобы Мцыри исполнил христианский долг: смирился и, покаявшись, получил перед кончиной отпущение грехов. Но Мцыри не раскаивается, объясняя монаху, что он, невольник чуждой Веры, на воле не просто жил, а жил, как жили испокон веку его предки – зоркие, словно орлы, мудрые, будто змеи, сильные, сильнее горных барсов, в родственном, семейственном союзе с дикой природой.

Дикий мед воли возвращает ему даже то, что, казалось бы, навсегда похитили и жизнь по чужому закону, и чужой язык: память детства. Больше того, пусть и на краткий, несколькодневный срок, воля делает его национальным поэтом. Рассказывая чернецу о том, что видел, скитаясь в горах, Мцыри подбирает слова, гениально похожие на первозданную прелесть родного края.

И только один грех готов признать за собой умирающий: грех клятвопреступления. Когда-то, еще ребенком, он «произнес в душе» страшную клятву, что убежит из ненавистного монастыря, оплота чужого духа и чуждого смысла, и сам, по инстинкту, отыщет дорогу в отчие пределы. И вот он бежит, казалось бы, придерживаясь нужного направления: идет, бежит, мчится, ползет, карабкается, цепляется – на восток. И вдруг на исходе третьего дня обнаруживает, что, сделав круг, возвращается на то же самое место, откуда начался его побег, одинокий подвиг побега: в ближайшие окрестности Мцхеты. И это, как понимает Мцыри, не случайная оплошность и не козни злого горного духа. Годы, проведенные в тюремном застенке (так воспринимает беглец монастырь), не только физически изменили его тело, но и загасили в душе «луч-путеводитель» – безошибочно верное, почти звериное чувство своей тропы, которым от рождения наделен каждый природный горец и без которого ни зверю, ни человеку не выжить в этих краях.

И как только он, ужаснувшись, догадывается о перемене в самом составе своего существа, меняется и его отношение к природе: она начинает казаться Мцыри (именно казаться, а не быть) враждебной. Пока он ощущал себя своим на своей земле, и природа была заодно с ним, теперь же она в заговоре против него:

…в лицо огнемСама земля дышала мне.Сверкая быстро в вышине,Кружились искры; с белых скалСтруился пар…

Сквозь белый адский этот «пар» разглядит Мцыри и зубчатые стены своей тюрьмы. «Дикарь» вырвался из монастырского пленения, но внутреннюю тюрьму, воздвигнутую христианскими цивилизаторами в его душе, уже не порушить. Именно это открытие, а не рваные раны, нанесенные барсом, убивает в Мцыри могучий древний инстинкт жизни, жажду жизни и силу жизни, то бесценное наследство дикой природы, с каким приходят в этот мир дети природы. Урожденный свободолюб, усилиями мцхетских гуманистов отученный от врожденного «буйства» и приученный к стеснению, он умирает как поверженный раб, чтобы не жить по-рабски. Его единственная просьба к добрым (действительно добрым и добра желающим) тюремщикам: чтобы похоронили в том уголке монастырского сада, откуда «виден и Кавказ», а единственное утешение – надежда: а вдруг обессиливший к вечеру ветерок донесет до одинокой могилы звук родимой речи или обрывок горской песни…

Если запамятовать или не знать, что из стихотворения «Кавказ», написанного во время самовольного путешествия в Арзрум, Александр Сергеевич изъял одну крамольную строфу: «Так дикое племя под властью тоскует, / Так ныне безмолвный Кавказ негодует, / Так чуждые силы его тяготят», – можно подумать, что Лермонтов в «Мцыри» полемизирует с Пушкиным. В реальности это не так, в реальности выходит, что Лермонтов и впрямь единственный, и не только из современников, понял и намек, и урок, спрятанный в «Сказке о золотом петушке».

…Рать за ратью пропадает без креста над «надгробным курганом», исчезает бесследно «промеж высоких гор» и в «тесных ущельях», а отец народов, самодержавный Додон (читай-рифмуй: долдон-дуботолк!), какой уж век долдонит свое: «Люди на конь! Эй, живее!»

Впрочем, и этот намек, как и основная мысль «Мцыри», не был ни услышан, ни понят как современниками Пушкина, так и ближайшими его потомками. Даже Пастернак среди осмелившихся изобразить «звериный лик завоеванья» имени автора сказочки про царя Додона не называет: «Звериный лик завоеванья дан Лермонтовым и Толстым». Вот ведь и нам надо было пережить и Карабах, и Таджикистан, и Грузию, и Абхазию и прочая, и прочая, чтобы то ли уразуметь, то ли разрешить по своему усмотрению и по былинам нового времени финал странной побасенки о престарелом Додоне, возмечтавшем засунуть в бездонный свой карман и шамаханскую чаровницу, и таинственное ее царство:

Вдруг раздался легкий звон,И в глазах у всей столицыПетушок спорхнул со спицы,К колеснице подлетелИ царю на темя сел,Встрепенулся, клюнул в темяИ взвился…А царица вдруг пропала,Будто вовсе не бывало…

Впрочем, Пушкин недаром вложил в юго-восточную свою сказочку не только намек, но и урок. Он, государственник, все еще верит, как и его совместники по поколению – декабристы: стоит только осветить родимое «долдонство» бессмертным солнцем свободного ума, и все российские неустройства уладятся сами собой, естественным ходом вещей. А кроме того, Пушкин в 1829 году (время действия «Путешествия в Арзрум») не знал того, что стало известным в 1837-м, когда ссыльный офицер драгунского полка Михаил Лермонтов странствовал по стране, взлелеявшей сиротское его детство. Тифлисский заговор 1832 года, тайное общество, имевшее целью восстановление независимого Грузинского царства, обнаружил, что к негодующим мусульманским племенам примкнул и христианский народ Грузии, еще так недавно, в пору пушкинского кавказского вояжа, вполне, казалось бы, довольный «защитой дружеских штыков» (как свидетельствует один из участников этого заговора, «до 1829 года не было видно никаких действий»).

Поделиться с друзьями: