Лестница на шкаф. Сказка для эмигрантов в трех частях
Шрифт:
Ил сидел, слушал, соглашался. «Оба правы, — думал он. — Или это в глазах двоится? Плохо ли — вот и втроем. Выборка. С Кормильцем накоротке, с пиитом запанибрата. Приходит, братец, обедать! Чефирим, талдычим. Достиг некоторого величия! А Книга, правы они, она, оно конечно — примитивная сверхизбыточность, чрезмерность начинки — «котлеты с мясом», как в колымосковской живопырке… Читал и читанного не одобрил. Хладный отзыв».
Кормилец подлил всем горячей маслянистости из чайника. Ялла Бо попил, вытер усы и продолжил:
— Погонщик о. Валаам утверждал, что ничего не говорить от себя — преимущество ангелов. А нам, непернатым, ртом пахать надо, плясать за сохой органами речи, устало ворочая неподатливый язык — чалиться гончарно, в основе скатывая слова, вкатывая слова, вкалывая слова… И чтоб уж Было, глядь! Мил, мил по всей земле! Искони бе! Брия — Дом Бытия на повороте… Не мы, знамо, пишем, мозгами с руками, а язык — нами. Мы его лишь чешем временами диахронически, чтобы сподвигнуть. Истинный пиит есть мыслящий стилос, он одержим книжными голосами и издает их важные колебания. Пробуждаясь от укола веретена, ха-ха, хр-хр… Что чую в хрустале — то и изображаю суконно! Звуки надо превращать в знаки. Иначе — исчезают. Стих — стихло, истекло… Строг срок строк в бумажном бараке стооком. При старом прижиме — хруст выцветшей листвы, с три короба… Главное — старательно, прилежно, с нужными помарками, надстрочными коронками и смысловыми кляксами (о, несмываемо пятно — как «бэт»!) — записывать диктуемое откуда-то, вырабатывая собственную манеру тереть краски и мыть кисти. Ты лепишь свой сосуд из пустоты и глины — вертись, глилеянин! не вихляя, но выпахивая борозду! тезеева стезя, минотавровы мытарства! — вертепно повторяя движения незримого подмастерья, отвечая на дерганье Вышних Нитей или повинуясь шевелению Нижней Руки. И обжиг — туда же! Пеклодув! Духовка! Словолитня-друкарня! При этом не забывая про апрагматичность — то есть текст не должен быть адаптирован к восприятию чужим сознанием. Светлая радость небрежения разуменьем амеб! Не крась препарат! Попросту — чихать на читателя! Плевать сквозь бивни! Свербит слоново-башенная кость! Куда б ни правил — там левел убогий уровень плевел! Их низкий дар, на изере — дарга, тут даже драгой не намыть крупиц драгметамет… Ты (вы-с) — Цар-р-р династии Рцы? Живи один. Это немножечко лучше множеств. Теория грахвов. Частный мыслитель, чесслово! Переверни доску да играй! Пиши, ваше степенство, под нос из-под глаза — для редких, ищущих того же хвороста, мающихся той же хворью, что ты, пряно пахнущих бромом и йодом, дождем и бором… Возможно, проза своими спорами, как некая грибница-кириллица, сама порождает себе читателей — взрастут и прянут! Повальные таланты! Затевай горшок варева для «малого числа» — убористых, осиплых… А то что ж — вышел на большак и ритмически завыл… Веленью Лазаря, ом, ом… Грех омманывать себя, но написать послушно, расшито, бисерно, ради первородства красного словца — лишь полдела, надо еще уметь сплясать со свитком написанного — метасеять раздобвечное перед этими раздолбаями, чтобы проняло поросят, дабы дошло, проточило лексически. Встань к лясу передом, ной! Взгляни на отца своего, хам! Занять внимание публики, впарить горячо сим тупарям, даже не способным по зубам узнать Ткача! Да, дуб — дерево и прочие дары. Но и читатель — дуб, — Ялла Бо раздраженно постучал по лбу, а потом по фанере стола. — Медный бук. Граб. Пень. Так уж скудно задумано, ничего не попишешь. Вяз-исполин! Лесной орех мозга. Раздавленный разум. Гробница замыслов. Если вы умудрились понять Книгу, ея катакомбную прозу, замечает рав Бейгеле Мужидский, то это провал даровитого автора этого грандиозного по толщине кренделя ( обубликовали раздаривает — лопай, что дают), этакого горного тора, где комментарии связно баранкаются вокруг дырки, которая ценнее, потому что в остатке. Кто остался — того и тапки. Когда во времена Мандата комиссар-кесарь пел неторопко текст, наигрывая на кифаре — долгие часы, заперев ворота киятра — музыка с изюминкой, ситного пудинга — пудами! — то многие, не в силах более сие вынести и переварить (его пенью, по их мненью, не хватало обезьянки — замурованный же в звуках смысл не давался убогим), обалдев от усилий слушать и восхвалять, притворялись мертвыми — шаштой чайфонии жесток глоток сырой воды холерной! — и их выносили на носилках. Потому как — нудятина. Народ недоумевает. А уж самому отвинчивать проржавевшие страницы!.. Я читал, что чтение вообще противоестественно физиологии человека. Как летать. Разглядывание последовательности картинок с вылезающими изо рта персонажей пузырями «Бац!», «Боц!», «Б-г!», «Бо!» — это да, выдувание прозы. Убаюкивающее наговаривание содержания в ухо — о да! Но чрез бесконечные частоколы символов-закорючек обычный мозг точняк не может перелезть. Ну что такое Книга как таковая? Небольшой прямоугольный брусок, особым способом плохо обработанной древесины. Совестливо дымящийся. Хорошо еще, что не из старых тряпок. И что — это сокровищница знанья? Да дреколье, анускрипты… Есть у предвечных снегопродавцев такое понятие «ивра» — сотворение чего-то из ничего. «И горько слезы лью» (от Лукавого) и враки бедные надменно отвергаю… При этом я верю полной мерой, что другой Книги в принципе не будет. Супница изгнанья! Суемудрия, увы, навалом, неограненного пшенного излишества — куриных богов, чешуи мышленья. Перламутровая каша. Думы от ума. Невсвоисанство! Макароническое карканье гонял — «макара, макара»… Дискурс слоистый — полоса мяса, волосок сала — видимо, сойфера-переписчика кормили особо — периодами. Скрип ремесла, негромкая куйня — тихий ангел-пролетарий. На незримом станочке, на свету и в низги — Он тачает нам строчки, как печет пироги… А мы, усомнившиеся горемыки непутевые, пялящиеся в некую тьму смыслов лирники Иродиона, затрахоманные толмачи словосочленений — все это покорно кушаем вместе с лестницей. Редкостная мезуза из Дома Аптекаря имела, как ампула, стеклянную оболочку — чтобы видел каждый прохожий, покрытый проказой, как снегом, что притрагивается своей золотухой к святому тексту. Вакцинация, зараза! Книга в идеале должно быть прозрачна, удобна, дабы метко бросать ушки в кружки для пожертвований. И безмолвна — тс-с страниц. А мы имеем не Книгу, а целую контору — заковыристую, с кувырками. Сам бог ногу сломит! Реминисценции, песнопения… Множественные повеления, смысл которых непонятен человеку и его поводырю — «надо полик подметать», «всяк шестов знай свой шесток», «шестоднев — для человека», «масса преклоняется перед заурядным», «у судеб Шем — шин-далет-юд» — без ключа не взломать начертаний! Профессорское «Я воль». Да-да, филозофия усадебная, арендаторская. Кантфета. Книга сия сладка мыслию и питает читающего, как молоко и мед. А пишущего — сладостно выдаивает до последней граммемы. Поэтому вместо расплескиванья собственной чуши, наперекор рвакле издавать мечты и звуки, надо строго переписывать Книгу, трудолюбиво филонить,тянуть волынку под сурдинку разливанных ассоциаций и аллитерационных литавр — ласково правя стиль (о, вставки сквозь свисающие с верхних полок ножки буквиц!), любовно обводя вихреватые крючки, думая о неисчерпаемости жукоподобных букв и об их внутреннем строении — что там вокруг чего вращается, какая палочка вблизи какого кружочка. Не о грамматике помышляя, но о припрятанной гармонии, ибо в двойном — «священном» — шекеле как раз двадцать два грамма — о, вибрации его меди! — столько же и букв-элементов. Звездодрево Двадцать Два — серафим-углежог алфавит приволок! Одиночество во первых строках, трилобитное высиживание, немало световых лет проходя глазами вдоль и вниз, крутя, как кубик, слово «жди» — и вдруг образующий миры и небеса небольшой рукодельный взрыв! И творчество, и крючкотворство! И очковтирательство! Все уже надмирной Ольгой Шапир давно написано и в кувшины уложено — откупори и перечти! Скорее всего, Всесвятой, благословен Он, пусть Он гениален, звезды пусть хватает — только перебелил Красные Свитки. Смахнул махру с бумаги не в тесто, а в кисет. Отсылки, намеки, скрытые цитаты, которые, возможно, только притворяются цитатами — неумолчный треск текста, устланного отсветами, да-да, цитата есть ЦИК ада, цельный Циклаг, центон штопаный — и грош ему цена! Он Сам, Всесильный, во славе Своей, видимо, из ваших, из чтецов-вольняшек, своенравный… Чтение же на безглазье — отдадим должное, ввернем свое, вернем библиотечное, вернемся к делу в долы, кинем лепту в Лету, дабы вернуться, — тоже ведь (туда же!) скромное подспорье, игра в свиту, букашечное со-творчество со Вс-вышним, райское со-пение, этакий со-сюр (мир как система, созданная Языком и порождающая галактики грамматик), врезка сказки, лепка репки, ковка рыбки, сводка малой (на тридцатку где-то) септуагинты. Камерная каменоломня — текст втекает в уши, ссыпается в ноздри, крошась, забивает в тебя свой заряд, понюшку, вирус. А вне нас текст ведет себя, как вещь в себе, как вещь в седле, погоняющая читака, как вещи в сумерках — размытость, неопределенный, гля, артикль, вольница домыслов — он корчит собственные, вещие, внезапные, непредвиденные переписчиком гримасы — свобода воли папируса, неправильный прикус, привкус несчастья и дыма, тесно и душно словам, воздух откачан, да и по совести трудно пасынкам камыша вышивать по камню, а у глыб свои глубины — при этом при чтении, как кочан, прирастая по периметру пресхлебом понимания на полях, виньетками по бочкам, расточаясь толкованием, талмудычиванием — существует тринадцать способов виденья Книги, а четырнадцатый — это и есть истина, попутно наращивая разгончарованно — та нах это надо! энтот гроссбух! — кучу переиначенного зерна — колос на глиняных ногах! Меняются языковые привязанности, метраж ритма, жалобно скребутся подгоревшие коржи. Поддоны из-под подоплеки не отмыть! Оправданная ложная сложность, обновление слов, их новолуние. Водят в битву хороводы — хороводоводы, но комментируют победы — хороводоводоведы. И никаких, понятно, мимоходом — «A-а…» Экзогезы лихтовят! Вот ты, Корм, — знатный вечный чтец, другим не чета (у тебя текст — часть тела, чешется), Исполнитель Книг. Гусляры, скрипачи и прочие арфисты-гармонисты — интерпретаторы, ага? Три Притопа! Так так и книги надо исполнять — украшая эмоционально, выделяя интонационно, шпильки отпуская, лишку опуская, подкладывая веточки гарнира, вья нить, суча суть, давая прочтение в своем ключе, щеняче радуясь, обретая перевернутое видение надиктованного — «Книгу исполняет…» Хотя текст вообще изрядно теряет в прочтении. Так — с виду — красиво, выстроено, храмно. Угри запудрены. Комментарии к комментариям затейливой резьбой витиеватого орнамента. А начнешь вчитываться… Ну, так и не разрушай, глядь! Не лезь давить! Не наводи порчу! Не расчесывай коросту! Не читай… Много читать — утомительно телесно… Долго еще так умничать-то? — вдруг жалобно спросил пиит. — Ничего ж не происходит, разговорня одна.
— А чего, гля, дергаться? — удивился Кормилец. — Убей Бо, не понимаю. Торчим тихо-мирно, чефирь гоняем, мерно и плавно, беседу точим, поддерживаем. Не на сквозняке, гля… А ты б, Ялла, мечтал, конечно, всадникудышный, на Вышку шашки наголо занудно — даешь дамку за фук щуком! С тремя сразу! Интересно эльфы пляшут… На чужом горбу… Тебе вон Ил рассказал бы…
— Да я просто, бабь нашла… ум за разум… Пустой напиток… Закусочки бы, пронзительности, — заныл пиит.
— Это пожалуйста. Грибки есть. Ил, ты у нас самый молодой, сгоняй, будь добр, не сочти за труд, смотайся стремглав, нарви грибов с книг…
Ил послушно покинул стремя стремянки и пошел к полкам — нарвать. На некоторых книжках впрямь росли, как на стволах в Саду, грибы — вроде наростов, шляпки бурые, рыхловатые. Кормилец объяснил, что это «книговики» — едят их сырыми, отщипывая мякоть. Хотя можно, если охота, в чайнике суп сварить. В иной раз? Ладно, лопайте так.
Делать нечего — Ил осторожно куснул. Ничего, съедобно. Горьковатые, вроде редьки. Пиит же вгрызся в гриб, как в арбуз — аж сок потек. Глаза у него от удовольствия прикрылись кожистой пленкою, он заурчал:
— Вот это — угу… Это — оно. Колотьба. Крутит всего, переворачивает…
Ил вспомнил фреску в Чертоге — человек с расставленными руками, как на шмоне в лаге, вписанный в колесо вниз головой — древний образ поэта за колючкой. Я — по эту, а они — по ту. Ловец словца и славитель слова. Несладко! «За прозаическое авторство — восемнадцать кнутовых ударов, а коли согрешил стихом — то вдвое». Задать Феферу! Горькие ели грибы…
Пиит вновь забормотал:
— Льдынь москвалымская, она же мефодья. Кириллицын сын! Бедный мой язык! Доморощенное щучье хотенье щец пришло от «шин» и «цади». Торгсин! Так-то, стольник, ципа-дрипа… Такой вот Изход букв. Дерех-дорога столбовая…
Ялла Бо взвел глаза, они просветлели, в них плеснулась весенняя окосень:
— Хорошо пишется, когда носилки покачиваются — раствор не застывает, и опилки шевелятся по силовым линиям философских камешков, пекущих блины на воде… Куда нас несут?.. У меня уже снеслась первая фраза фрагмента про Изход: «Гонимые бросились в Лес…» В Чайной империи, к примеру, всех стихопашцев, каллиграфов и проч творч сброд сидячего сословия в чине пера сгоняли в одно место — называлось Лес Карандашей — и там они шарашили. Сидели в кругу, «пилили корягу», как выражаемся мы, писачи. Выписывали пайку — они, ходи, и пишут и едят палочками. Лучковый инструмент! Если ты правильно сидишь, ты не будешь ошибаться. А коль заклинит, надо «поссать на пилу» (не на Исайю!), то есть на стило, на кульмус, на кисточку — и снова, раб настольной лампы, раскладывай сигнальные костры для ангелов, творочествуй дальше, иероглифуй, брызжа тушью, на бумазее, разводи шампольоны, шлиманазл! Да не самих мифальных героев-Стражей рожай из головы, ну их, ржут, нагрузившись, и храпят, пожрав, а щит хотя бы, выпукло-вогнутый щит пращуров, дивный щит Псалмопращника описать подробно — гексаметр граней, рельеф, чекан… Очерки очертаний… Сквозь мозаику мозесова заиканья выгравированно проступают стертые узры подтекста… подсветка молний, горний гром… Соседние слова… В болотной глуши я на башню всходил… Торчать на кочке и кичиться… Бычки лимана шли на нерест… Нахлынут гордо… Жалко, тесеи там не водятся, а то бы чик — и отмучился бычок! Беда в том, что еще фарисеется слишком много смысла — а лишь звукам должно оставаться книжно, синтагмам велено цвести… Шин синь — пей фей! Блазь колесниц — пыль дрог! Послевкусие! Пух гланд! Полощи шалфеем! Шарфик на ступицу наверти! Партитура-то у притчи простая. Вырвать, глядь, у ангела из хвоста перо, очинить кустарно, самисусно, хворост мыслей собрать в вязанку и накострять в такт ноты текста на грунтовых холмах холста, мол, вот так тек пот сот мед из амфоры метафоры… Тяж путь Зуз! Пот соз!.. Не звон, а малина — взыванье! Лазарь приструнит, но оценит. Топорно, даст понять, но мраморно. А чтец-трутень лишь послюнит палец да перестранит лист. Утомление от формулы, видите ли. И не смей роптать! Гиблое дело. Ты страстно гонишь соню-читаку на каторгу текста, упекаешь в благой острог, в антиохию смысла, ссылаешь к антиподам абсурда — ан знай-ка по диагонали через абзацы кунгурно прыгает, сусуманчатое! Нацарапать же незамысловато вилкой на оловянной тарелке (и выбросить ее в окно): «Она подошла к окну», выделить шлаки — таки услышится «Кокну!» (льдынный кокни, скубенты скубаются). Эх, противно творить в пустоту, на потеху элитному стаду! Вяжешь, вяжешь страницу из их же шерсти, а потом — пустое, не поймут — сбросишь слово со спицы — сбагрь хилое в пропасть, лишь обод восьмеркоконечно хрустит по хребту нарратива. Не выходит. Вяжущие свойства. Тугие запоры. Рези. Тщета. Тут мыслишка протуберанцем — возник некогда вдруг ессейнизатор (ничего не писал) Сидхартха (хасид, ха?), так ему не то что дуборавного будды-читателя — ему и зеркала вод не надо было! И от «Я» бежал! Ехал эко через реку… Это — идеал… Сиди себе… Харкай в тряпочку… Величие! Когда я пишу — я совершаю кругостольное путешествие. Вольный толк. Травля текста. Странствие по травинке к небесному стойбищу. Свободное падение. А уж читателю, тле, самому решать, приятелю, присоединяться ли ко мне воспарять или двинуться с ленцой в другую книгу — в левант иль интеллект… О, эти плывущие книжные курчавые кучевые облака, похожие то на гамаль, то на рояль! Вся равва-мурава делится на нас, ломовых, носящих соломинку свитка, рабочих особей — кто много мятежных насущных дурацких решает вопросов — и на прочих, вороных, которые отрешенно спорят, сыром не корми, как пишутся абрамычи — Бор или Бар… А там — стой-нейди! Варьянт! Да мура сплошная… Корнесловы мандрагорные. Глотатели густот.
Кормилец ответил задумчиво:
— Не гунди, почва и паства. Тебя послушать — так прямо надорвался, стихострадалец! Стихи писать — что за сохой плясать, по-давидову-то… Свиткомаратель… Плодовитый, гейним! Наловчился на печи с подстрочниками… Ты попробуй сам собой про чай напиши, чтоб пробрало до гееномок… Вот прадеды наши, корчманьонцы, взаправду письмена на звучных камнях вырубали — трах-брах! — кружевно, скрыжально. Наскальная Гаскала! Вытесывали щепотно ходы-канавки, аки книжнорежущий червь-шамир. Рука зряшную тяжесть тащить не будет, она лишнее-то от декалога отбросит. Время отшлифует, укратит. Останется самый надсмысл, истовая смолистость факелов: «Прямо пойдешь — в желчный пузырь попадешь. Глаголом желчь!» Потом отцы при свече экономно двумя перстами счет писали, не гуляли, отринув Сар — тр, тр — мараковали в грамоте, марали пергамент, строчкомяки, — тоже глубь, водяные знаки… Собирали в житницы. А нынче, глядь — не храмим! — одним пальцем лихо тюктюкают — хэй, хэй по клавишам небрежно, словно ломиком молотят, лапотники… Крыжик-книжек. Безмозгло, хоть на нарты ложись и погоняй. Механистический, долбильный процесс, до тошноты. Бумага, и на ней точечки разные. Брось, не пиши, Бо.
— Не буду, Ко.
Пиит-грибоед дохлебал что было в кружке — ах, пусть расписные баржи утерянного выплывают из чефирной темноты, держась за кусочек душистого сухаря из миндаля — амбре-комбре, трюм угрюм — обнял чайник, прижался щекой — тепло! — и застыл грустно.
— Лучше раскрашивай Книжку, — продолжал Кормилец. — Библия для бедных, глядь! Ипарон тебе нужен хороший, так скажи, Ил у нас не трепло, честный распределитель благ, он достанет. Двухцветные даже в природе встречаются, как лук богов… И с ластиком…
— Давай, — согласился пиит, отпуская чайник. — Давай вторяка заделай! Да листик травки опусти — для мятности… И грибов, угораю, тащите еще, а то цитра моя сделалась унылою, я одинок и грустен, как двугорбый, серебряным забытый караваном, блефускуя золотописью… Поставьте меня на табуретку, покрытого позолотой — и я вам набубню, нашаманю две тысячи стихов… И ассонансы ананасами в шам Ан-ском рубнули рифму сгоряча, а сивка — гривка первача! Вольные думы угнетают слагателя, обращая в красиля,
гонят к забору от обеда, кочергу песнопевцу — и на прогулку! Но я на чудо заторчу здесь. Я всегда мечтал жить в книжном шкафу, где корешки, как клавиши. Играть на шкапу мелодично. Пущай орфоэпия страдает! Орфеня. Глюки. Судя по Книге, загробный мир пархов похож на Библиотеку. Очень напоминает — по описаниям Протокапо. Многокнижье, нумерация, выдача. Желтые билетики, розовые карточки. Блинами там не кормят, но фолиантов полно. Хоть и на льдыне в основном — за неимением гебровой,хе-хе… Голова плыла по Гебру из села Денисьева — цикл!.. Найдется мне уголок в закутке? И камешек у изголовья (хорошо б, не шлакоблок) — почивать в бозе… И чтоб слетались с ветки кудри наклонять без обиняков, сразу за волшебный рог… А где эта, впж — Вечная Пречистая Жена? Закатная Таинственная Дева — Ирка в смысле… Зачем не идет? Принесла бы цедры квашеной, посидела нога на ногу…
— Шлындает где-то, — равнодушно сказал Кормилец. — Парху вообще по Галахе до трех жен положено. Ужас, гля, деймос. «Любовь навек, или Вырванные годы».
— Эх, бабы, коровы из реки! — облизал усы пиит. — На изере корова — «пара». Забавно изреки — унылая пара! Семь тощих и семь тучных. По паре муму — на Мудреца. Бутерброд! Иа с Ио…
— А впрочем, может, и спит, — размышлял о жене Кормилец. — Спит, как бревно. Свернувшись в клубочек… Да чего там объяснять, вот Ил ее повадки знает. И может поведать. Он у нас знающий сны Солнца… Толкователь психозов…