Лестница на шкаф. Сказка для эмигрантов в трех частях
Шрифт:
— Да пожалуйста, — сказал я растерянно. — Я не претендую…
— Сперва вы должны составить свою трудовую биографию и переписать ее десять, двадцать раз, как эпос, пока ваши смутные похождения не обретут ясной формы. Самые гадкие моменты — с красной строки! На основании этой писанины потенциальные наниматели будут решать, стоит ли им приобрести вас. В тексте надо точно указать свою профессию — бестиарий там, или кто другой, сообщить возраст, вес, рост, количество зубов, откуда привезен. Торговаться сразу не принято. Если наниматель заинтересуется вами, он позвонит или хлопнет в ладоши, и…
— Простите, — подал я голос, — я так к врачам не успею и касса закроется…
Старушка захихикала, потирая сухонькие ладошки, и в ее сморщенном рыльце все четче проступали черты ведьмы из Овира (вот на кого охоту бы организовать!).
— Слушай внимательно, — строго заговорила странная старушка. — Ты станешь маленьким, горбатым, у тебя отрастет огромный нос, как Башня Ливанская, и ты будешь убирать крючьями убоину всю оставшуюся жизнь! И никогда — слышишь, никогда — ты не увидишь ни книг, ни сугробов на солнце, а только вечный дождь, грязный барак и вонючий чулан… Лауфен!
Кинулся я бежать со всех ног и по лестнице в коврах взлетел на второй этаж. Опять лианы, орхидеи, порханье какое-то, журчанье струй. Уютно! Запыхавшись, я вошел в дверь с табличкой «Arzt Angst», за ней оказалась приемная, где девушка в белом халате взяла у меня мои бумажки и усадила подождать. Репродукции дегенеративного искусства по стенам — шагаловские домишки, терезинские акварельки, «Деревушка» Хаима Сутина, «Буковый лес» Исаака Исраэлса. То есть сунули головастика в банку — и туда же набросали ракушек, кинули водоросль, создавая привычное окружение. Я выглянул в окно. Дождь шел по-божески, осторожно ступая по-над лужами худыми длинными лапами. Дрожь дождя вдруг передалась мне. Тут позвали к врачу.
Доктор Ангст занимался мной основательно. Заполнял множество листов, заносил что-то в компьютер, покрытый кожаным чехлом тонкой работы с вытисненными якорями, восходящим солнцем, головками вождей. Попутно ловко сковырнул мне прыщик на губе. Сдавив ледяными пальцами мои щеки, запихнул в рот таблеточку, от которой язык вдруг вывалился изо рта на четверть метра, и доктор свободно заглядывал мне в пасть, в неизученные глубины. Долго брал кровь из пальца, не люблю я этого дела, даже глаза закрываю. Чуть приоткрыв их, я увидел, что герр Ангст отхлебнул набуровленного из пробирки, облизнулся и продолжал давить мой палец, расширив глаза за стеклами очков, продолжал высасывать так, что аж жгло… Выписал мне кучу рецептов, направление к патологоанатому, пробормотал «Апотек, апотек», то есть получить в аптеке, и, как мне показалось, с сожалением — отпустил, так и не впившись в горло.
Потом меня повели в соседнюю камеру с надписью «Zahnarzt Entsetzen». Там ждало множество жутко позвякивающих блестящих инструментов. Зубной врач Энтзетцен, уколов меня в щеку грязноватым шприцем, назойливо и долго ковырял в зубах, ругаясь на средневерхненемецком, постукивал, переставлял, безнаказанно выдирал и утрамбовывал. Наконец, сомкнул мне челюсти и, отдуваясь, достал искусно выделанный кожаный портсигар с вышивкой «Привет с Аушвицу!» Неужто еще «козьей ножкой» будет работать, мелькнула ужасная мысль. Но доктор, оказывается, уже закончил труды и просто закурил что-то, пахнущее жженой костью. Выплюнул я кровавую слюну в металлическую чашку на длинной ножке и, пошатываясь, ушел. Отстрадался!
Держась за обе щеки и сплевывая на пол, доковылял до кассы. Бесцветноглазая кассирша с насурьмленными бровями сидела за стеклом и изучала результаты обследования меня. Еще раз пытливо взглянула — не лишаястый ли, и просунула в щелку четыре синих бумажки, на которых была сова Афины, и четыре же тяжелых серебряных монеты-пятака с изображением галеры. Итого 420 рейхстетрадрахм. Мало. Думаю, что в желтых окнах засмеются.
— Ваши увлечения?
— Отныне — собираю марки.
Опять вышел в мокрядь и сырость. Хорошо хоть, что старая нюрнбергская кожанка, пусть и на ребьеммеху, оказалась с капюшоном, а то неприятно, когда дождь стучит по голове. Вот хлынуло-то как, барабанит! С детства приучают смеяться над Беликовым, а ведь он просто не по-русски практичная, предусмотрительная личность. И Кьеркегор всю жизнь ходил с зонтиком и писал о трудности быть индивидуумом, когда так и тянет слиться в единый неразумный организм.
Вон как льет. Побредем, что ж делать. С такими деньжищами за пазухой — прямая дорога в орден отцов-францисканцев. Смотреть из-под нищего капюшона, как в готическое окно, что-то такое у Честертона.
Неподалеку от ратуши увидел вывеску «Altstadt — Apotheke», толкнул мелодично звякнувшую дверь, вошел, отряхиваясь. Владельца заведения звали Ежи Лешек. Об этом говорила черная пластиковая табличка над нагрудным карманом его белоснежного халата. Внешность отталкивающая — какая-то арийская помесь. Откормленный, с розовой лысиной и гладко прилизанными редкими светлыми волосенками, он стоял за прилавком, облокотясь на компьютер, в окружении вращающихся стеклянных шкафов с лекарствами и листал глянцевый журнал с рекламами пипеток против заражения сифилисом от евреек. Сладко улыбнувшись, он взял рецепты и благоговейно вчитался, что там паны из Большого Дома от него требуют. Тут же одним пальцем пощелкал на компьютере и направился в заднюю комнату. Я слышал, как он толок там в ступе, переливал с бульканьем, и вскоре вынес пузырьки и коробочки таблеток. Объяснил мне на пришепетывающем русском, что вот это — перед сном, этим стены обрызгаете, а уж если не подействует, тогда на рассвете (с опаской) — вот это…
Он уложил лекарства в прозрачный фирменный мешочек, вручил мне в качестве премии фирменный же отрывной блокнотик с надписью на обложке «Altstadt — Apotheke. Ezi Leszek. Turlgasse 2. Azohenweiden» и вытеснил на улицу: «К своим, к своим жидуйте. То вже около, бо они кругом».
Тем временем дождь усилился. Он низвергался, словно назидание Его. От неба отваливались пласты и рушились, крошась. Тяжелая вода. За шиворот попадали брызги, я поправил на шее заветную цепочку с талисманом. Магендавид по Юнгу — это знак падающей мокрой и холодной «кукхи»и потрескивающего вздымающегося «ахру».Но что-то ничего, как назло, не вздымалось тепло и путеводно, и темна была дорога до Гемайнда.
Я спасался от ветра, пробираясь вдоль домов, мимо магазинчиков, фруктовых лавчонок с навесами, крошечных кондитерских. Наконец углядел ориентир — светящуюся витрину «Sex-shop». За стеклом была видна белокурая немочка, делающая педикюр (не более) темнокожему курчавому Асыке, мирно жующему пирожное. А в двух шагах от этого секса и кекса — маленькая железная дверца в стене. На двери изображен семисвечник — менора. Над дверью прибита мезуза — такой пенальчик с вложенными внутрь священными текстами долговых расписок. Входя, надо коснуться мезузы кончиками пальцев, а потом поцеловать их. Так разносится зараза. Сбоку имеется кнопка звонка. Это и есть Гемайнд — община, приход местных доходяг. Тут же, не отходя от кассы, расположена азохенвейденская синагога имени Святополка Изяславовича, который первым евреев начал разводить в вяло отбивающемся Отечестве, за что и получил свое отчество.
В Гемайнде («царство ему немецкое!») — все та же непреходящая убогость, нищета, изможденные лица, дрожащие двойные подбородки. Унылость и тоска. «Рваная карта Палестины на стене и заплатанный письменный стол», как описывал подобное один старый гебраист. Какие-то бесконечные конечности на ходулях, длинные клыкастые клювы, уши ходячие, головы в дупле. Пугливо-осторожные расспросы, поспешное бормотанье: «Касса у нас плоха, наша касса сейчас очень плоха». Запыхавшееся прятанье в кладовку затхлых тюков ношеной одежды, коробок с гнилыми яблоками, присланных для раздачи. В глазах читается — «Воровать пришел?»
На стене листки с объявлениями: «Желающие поехать на экскурсию в Дахау записываться у Наташи», «Чтобы сделаться человеком, надо перестать быть жидом. Рихард Вагнер». На столе старые подшивки мюнхенской газеты «Еврейский инвалид».
Служка провел меня в закуток к старейшине. Это был средних лет мудрец, что-то подсчитывавший на обороте старого конверта, мурлыча под нос: «Два вышло, три на ум пошло…» Вид у него был, как и полагается, утешительный и угнетенный. Тут этот Наум поднял голову и увидел меня.