Летучие мыши. Вальпургиева ночь. Белый доминиканец
Шрифт:
— Твоя рука должна научиться тому, что впоследствии будет вершить дух твой, — сказал он. — Служба не бог весть какая великая, но, как только дух твой окрепнет настолько, что бы взять ее на себя, она станет поистине королевской. Помни, сын мой, работа, кою душа отказывается унаследовать, недостойна того, чтобы ее исполняло тело.
Раскрыв рот, смотрел я на барона и только хлопал глазами, ибо ни слова не понимал в этих чудных речах.
— Или тебе хотелось бы стать купцом? — дружески усмехнулся он.
— А по утрам фонари нужно гасить? — робко выдавил я из себя.
Барон потрепал меня по щеке:
— Конечно, сын мой, с восходом солнца людям иного света не требуется.
Уже при том первом нашем разговоре я заметил, что, разговаривая со мной, барон время от времени тайком поглядывает на меня, в его глазах читался немой вопрос: «Ну, понял ты наконец?..»
И сразу жгучая боль словно каленой спицей пронизывала мне грудь, как будто тот голос, который на исповеди назвал Белому монаху мое имя, вновь давал из сокровенной глубины недоступный внешнему слуху ответ.
Какие еще особенности в облике моего новоиспеченного отца бросились мне в глаза в тот памятный вечер? Пожалуй, зоб... Да, конечно, не обратить внимания на сей чудовищный нарост с левой стороны шеи славного фонарщика было попросту невозможно, доходило до того, что воротники его сюртуков приходилось разрезать до самого плеча, иначе барон не смог бы двинуть головой ни вправо, ни влево.
По ночам, повисая на спинке кресла, сюртук преображался, теперь это был обезглавленный труп, и вид его внушал мне какой-то неописуемый ужас; но все мои страхи мгновенно рассеивались, стоило только крепко-крепко зажмуриться и вызвать в памяти образ барона, окутанный тем чудесным ореолом нежности, который, казалось, излучало все существо этого удивительно чистого человека. И хотя, глядя на моего приемного отца с его седой бородой, которая, подобно растрепанному венику, топорщилась на уродливом зобе, трудно было удержаться от улыбки, тем не менее присутствовало в натуре этого не от мира сего фонарщика нечто до того деликатное и трогательное, беззащитно-детское и доверчивое, что казалось просто невозможным обидеть или обмануть его, а когда он напускал на себя грозный вид и строго поглядывал сквозь толстые стекла своего старомодного пенсне, то не было для меня на всем белом свете никого ближе и роднее.
В такие минуты он напоминал большую сороку, которая, нахохлившись в кресле, в упор сверлит своего собеседника взглядом, словно бросая ему вызов, и только иногда в настороженных птичьих глазах мелькает предательская тень панического страха: «Но ведь ты же не посмеешь тронуть меня?!»
Дом фон Иохеров, на многие годы ставший и моим, был едва ли не самым старым в городе; множество этажей этого похожего на слоеный пирог сооружения — каждое новое поколение надстраивало свой жизненный слой и уже никогда не вторгалось в среду обитания предшественников — выдавали наследственную страсть: только вверх, ступень за ступенью, по штурмовой лестнице, ведущей в небо.
Барон оставался верен традициям рода, во всяком случае, не припомню, чтобы он когда-нибудь сходил в нижние слои — заповедное обиталище предков, многочисленные слепые бельма которого одинаково безучастно взирали на редких прохожих. Так мы и жили в двух скромных, выкрашенных белым каморках под самой крышей, между небом и землей.
Наверное, внизу, в городе, найдутся места и получше — парки, например, с вековыми деревьями, под сенью которых прогуливаются нарядно одетые люди... Ну и что, зато у нас жило свое деревце бузины, усыпанное пахучими белоснежными зонтиками цветов; росло оно в большом проржавевшем котле, предназначенном когда-то для сбора дождевой воды, стекавшей на мостовую по водосточной трубе, ныне безнадежно забитой прелой прошлогодней листвой и грязью.
Там, внизу, есть еще широкий, мутный от талых горных вод речной поток; его мощное, не подвластное волнам течение проходит вплотную к старинным розовым, желтым и голубым домишкам, настороженно поглядывающим из-под нахлобученных по самые окна зеленых как мох крыш на опасную, изменчивую стихию.
Наш город, туго стянутый водной петлей, очень напоминает остров: река приходит с юга, сворачивает на запад, а потом снова^возвращается к югу — там лишь узкий язычок суши (дом фон Иохеров на нем последний) отделяет ее от места, где она начала огибать город, — чтобы окончательно скрыться из виду за зелеными холмами.
Благополучно миновав старый бревенчатый мост — толстые, неотесанные стволы так и ходят ходуном, когда проезжает воловья упряжка, тут уж невольно ухватишься за высокие, почти в человеческий рост перила, — оказываешься на другом зеленом берегу с песчаными, сползающими к воде оползнями. С нашей плоской крыши открывается вся окрестная панорама с простертыми в туманную даль лугами, там, на самом горизонте, парят горы, похожие на облака, и облака, похожие на горы, вздымаются неприступными громадами...
В центре города выделяется своей высотой и размерами
какое-то древнее сооружение, весьма напоминающее крепостное, годное теперь лишь на то, чтобы отражать палящие лучи сентябрьского солнца.
В будние дни рыночная площадь пустынна, сквозь усеянную яичной скорлупой брусчатку пробивается чахлая травка да уныло, словно надоевшие игрушки, громоздятся гигантскими кучами порожние короба, оставленные торговцами с последней ярмарки.
Воскресенье. От раскаленных стен барочной ратуши исходит невыносимый жар, но вот, подхваченное прохладным ветерком, снизу долетает приглушенное громыхание городского оркестра; ужасные звуки становятся громче, двери шинка «У Флетцингера на почтовых» распахиваются настежь, и свадебная процессия степенно направляется к храму во всей своей овеянной веками, нелепой и пышной красе: молодые парни в пестрых лентах неуклюже и конфузливо размахивают венками, впереди неестественно чинно, взявшись за руки, выступают кукольно наряженные дети, вся радость, похоже, сосредоточилась во главе шествия, на самом его острие, в хилом — в чем душа-то держится — десятилетнем калеке, который буквально лучится каким-то счастливым, беспричинным весельем, кажется, сейчас произойдет чудо и маленький, юркий как белка, юродивый, отбросив свою клюку, пустится в пляс...
Когда в тот первый вечер я уже лежал в постели, дверь вдруг открылась и вошел барон; мне снова стало не по себе: а что, если он сейчас исполнит свою угрозу и примется меня «вязать»?..
Однако барон сразу рассеял мои страхи:
— Хочу научить тебя молитве; люди понятия не имеют, как надо молиться. Молись не словом, но жестом. Молящийся словом клянчит милостыню, а попрошайничать, сын мой, негоже. Духу и без того ведомы все твои нужды. Сведи ладони своих рук, и твое левое сопряжено будет с твоим правым в единую цепь. Теперь тело связано накрепко, и ничто не мешает тайному пламени, исходящему из направленных вверх кончиков пальцев, свободно устремляться к небу. Сие и есть секрет молитвы безглагольной, о коем, сын мой, не прочтешь ни в одном Писании...
В ту ночь я впервые странствовал налегке, утром проснулся разутым и раздетым, а простыни моей постели были так же белоснежны, как и накануне.
Семейство Мутшелькнаус
С дома фон Иохеров начинается улица, которая, как мне помнится, называется Бекерцайле; по мере приближения к центру города она все гуще обрастает домами. Наш первый и стоит особняком.
С трех его сторон радует глаз живописная панорама зеленых предместий, с четвертой — взгляд упирается в соседний дом, до которого я легко дотягиваюсь из окна лестничной площадки, так непомерно узок переулок, разделяющий оба здания.
Да какой там переулок!.. Этот тесный, крутой проход и названия-то своего не имеет, вот только, пожалуй, вряд ли где-нибудь еще в мире найдется другой такой: его сумрачная щель соединяет два левых берега одной реки — пересекая язык суши, она как бы замыкает собой ту водную петлю, внутри которой мы живем.
На рассвете, когда я выхожу гасить фонари, дверь в соседнем доме открывается и вооруженная веником рука выметает кудрявые древесные стружки в реку; подхваченные течением, они, совершив вокруг города прощальный круг, через полчаса появляются вновь в пятидесяти шагах левее и здесь, дружной стайкой мелькнув в последний раз над краем плотины, безвозвратно исчезают в пенящемся водопаде.