Левая политика. Текущий момент
Шрифт:
Восторжествовала позиция, высказывавшаяся ещё в XIX веке Гегелем, а позднее Максом Вебером. Под государством понимался режим устройства общества, основанный на законах, управляемый рациональной бюрократией и возглавляемый всевластным сувереном, связанным цепью опосредований с каждым конкретным индивидом (подданным и/или гражданином). Отметим, что у такого государства не может быть собственного исторического развития: оно — рефлексивный автомат, ограниченный территориальными пределами нации, динамика которого завязана разве что на циклы экономической активности. Поэтому когда казавшийся либеральному сознанию «архаически империалистическим» советский режим рухнул, заговорили о конце истории и о скором триумфе мирового государства.
Наряду с развитием государства Новое время видится как триумфальное развитие капиталистической экономики, которую одни (правые либералы) считают неотделимой от либерального государства, а другие (левые либералы) — сложно переплетённой с ним, а зачастую и противоречащей логике государства. Теоретики марксистской школы, в том числе советские, говорили о недостаточности секуляризации и эмансипации, проводимой либеральным государством, указывали (в согласии с правыми либералами вроде Шарля Монтескьё и Бенжамена Констана) на его неразрывную связь с капитализмом. Последние требовали отмены и того, и другого в пользу иного, «коммунистического» или «социалистического», строя, в котором государство отомрёт, а власть либо будет не нужна, либо превратится в органы самоуправления советского типа. Впрочем, реальный советский опыт демонстрировал, наоборот, рост государственной машины.
Французские критические философы, наследники Маркса, Ницше и Хайдеггера (Альтюссер, Фуко, Делёз) видели в теории о репрезентативном правовом государстве, активном гражданстве и так далее простое идеологическое прикрытие отношений голого физического господства («власти»). Причём проявлялось господство не только в экономической, но и в образовательной, правоохранительной, медицинской и многих других сферах. Вслед за ортодоксальным марксизмом они предлагали отказаться от политического и юридического языков как относящихся к идеологии и перейти к метаязыку, объективистски описывающему непрерывную тотальность человеческих отношений. Фуко создал альтернативную историю Модерна, разворачивающуюся от репрезентативной власти к власти «дисциплинарной», а затем и к «биовласти». Но если у Альтюссера, учителя Фуко, где-то ещё маячила историческая альтернатива в виде коммунистического общества, то сам Фуко отказался от глобального политического проекта, от логики исторических альтернатив, настаивая, что сопротивление «власти» должно происходить на том же локальном, конкретном уровне, где она действует, — хотя, конечно, акты сопротивления должны быть массовыми. В целом, как показали Фредерик Джеймисон и Славой Жижек, анархическую философию Фуко и Делёза можно смело прочесть как замаскированную «логику позднего капитализма», который во многом перерастает репрезентативное государство и создаёт сетевую, «номадическую» структуру распределения и господства, доводя до предела отчуждение человека от самого себя. Заметим, что Делёз и Фуко были усвоены в постсоветской России именно в этом ключе, как культовые пророки либерального «постмодернизма».
Книга Антонио Негри и Майкла Хардта «Империя» — это прежде всего реакция на внутреннее противоречие «постмодернистской» философии 1970-х и 1980-х, противоречие между беспощадной критикой структур мысли и власти (как ложных описаний реальности и как репрессивных оков, наложенных на эту реальность) и апологией нестабильного, гибкого, но, в конце концов, отчуждённого от человека мира. Нетрудно заметить, что это противоречие присуще самой концепции критики в её примитивном фейербаховском понимании, с которым в своё время полемизировал Маркс: сбросив покровы с реальности, мы рискуем принять эту самую реальность, найти способ изменить её, исходя из её внутреннего противоречия (заставляющего набрасывать эти самые покровы). Взрывать, революционизировать мир.
Негри и Хардт политизируют постмодернизм и формулируют противоречие между левым и правым постмодернизмом. В их представлении, речь идёт о центральном противоречии современного мира, которое не снимается и не опосредуется в нём (пессимистический вывод критиков постмодернизма Джеймисона и Жижека), а наоборот, нарастает и обостряется.
С одной стороны, современность — это триумфальное освобождение творческих сил человечества от диктата государства, возврат от народа и нации к множествам (multitude, в русском переводе неточно передано как «массы» [19] ), открытие бесконечного пространства виртуальных возможностей.
19
Русское слово «множество» подошло бы, но оно, в отличие от большинства европейских языков, уже «занято» математическим понятием «множества» как единства, которое имеет противоположный multitude смысл. Поэтому я предлагаю перевод «множества». Сами Негри и Хардт в продолжающей проблематику «Империи» книге «Multitude» указывают, что multitude в количественном отношении не определено, оно одновременно единично и множественно (см.: Negry A., Hardt M. Multitude. N.Y.: Penguin Press, 2004. P. 225). См. также только что вышедшее русское издание книги: Негри А., Нардт М. Множество. Война и демократия в эпоху империи. М.: Культурная революция, 2006.
С другой стороны, современность — это описанные Фуко механизмы «контроля» и «биовласти», проникающие в самую глубину тех самых творческих сил и свободных пространств, это безграничная экспансия капиталистических корпораций, это безжалостная эксплуатация труда (как материального, так и имматериального), тем более жестокая и прибыльная, чем более свободным и творческим является сам труд.
Вторая из этих «современностей» есть Империя. Первая — Контримперия. Но — важный момент — ни в коем случае нельзя делать вывод о производности, негативности Контримперии, несмотря на то, что она и не имеет у Негри и Хардта собственного позитивного имени (точнее, имеет несколько имён: «множества», «Земной Град», «пролетариат»). Негри и Хардт подчёркивают, что описываемое ими противоречие — неопосредованное, то есть, что суть Контримперии не имеет никакого отношения к сути Империи, что Контримперия бесконечного творчества масс позитивна и самостоятельна.
Здесь Негри и Хардт остаются верны марксизму. Маркс, в отличие от Гегеля, понимал историческое противоречие между трудом и капиталом как непримиримое, а историю — как постепенную поляризацию, нарастание этого противоречия. Он рассматривал пролетариат, этот «универсальный класс», как предпосылку полного, революционного преобразования мира, когда возникнет новая, коммунистическая реальность. Пролетариат, монашески лишённый всего, иронически возвещает приход коммунистического общества, где отсутствие частной собственности становится, наоборот, позитивной формой обобществления мира. Но если для Маркса угнетение и страдание пролетариата было внутренним условием его универсальности, условием диалектического преобразования общества, то для Негри и Хардта страдание и угнетение выступают как чисто внешние принципы, сдерживающие производительную мощь множеств.
Итак, Негри и Хардт отождествляют понятийные структуры «постмодернистской» философии Фуко и Делёза, в их консервативном изводе, с имперской традицией понимания политики. Политическая форма империи, на время ушедшая в тень «государства» и потерявшая свою легитимность в результате победы над нацизмом и деколонизации, снова становится актуальной. Более того, теперь постепенно становится ясно, что она никуда и не исчезала и что «империя» — это не пережиток прошлого, а органическая составляющая Нового времени, образующая, наряду с «государством» и «революцией», один из его основных политических горизонтов.
После Первой мировой, «империалистической», войны, «империя» становится дискурсом проигравших — фашистской Италии (возрождающей имперский Рим) и особенно нацистской Германии, не просто вернувшейся к бисмарковской империи, но провозгласившей создание Третьего рейха, мессианской мировой державы, наследующей Священной Римской империи и античному Риму. Как пропагандисты нацизма, так и крупные мыслители нацистской Германии (Мартин Хайдеггер, Карл Шмитт) ставят политику в контекст мессиански понятой мировой истории и подчёркивают особую политическую роль пространства. В 1930-е и Советский Союз под руководством Сталина постепенно переходит к имперской культуре и политике. После Второй мировой войны понятие империи повсеместно теряет свою легитимность, но сохраняет место в политическом воображении, так что противостоящие сверхдержавы, СССР и США, взаимно обвиняют друг друга в империализме. В это время искусство научно-фантастического жанра пестрит историями космических завоеваний с их поэзией уносящих вдаль пространств и невиданных чужаков — но «империям», как недемократическим режимам, отводится в этих произведениях роль «плохих парней».
После распада СССР, который носил, помимо прочего, и национально-освободительный, деколонизующий характер, рухнула основная мировая линия раздела, так называемый железный занавес — и мир оказался в состоянии странной подвешенности, где все войны стали гражданскими, все противники — террористами, все противоречия — внутренними.
Империализм — это борьба национальных государств за всемирную экспансию своих капиталов. Именно в этом пункте империализм, с точки зрения Негри и Хардта, перестаёт быть применим к нынешней эпохе, когда Империя остаётся одна. Авторы «Империи» с симпатией цитируют работы Каутского, который ещё в 1910-х годах предсказывал перерастание империализма в «ультраимпериализм», то есть наднациональное объединение капиталов и прекращение их соперничества. «Глобализация» заключается не только и не столько в экспансии всё более экстерриториального капитала (в Китай, в Восточную Европу), но и в лавинообразно растущей миграции, в размывании национально-государственного суверенитета. Конечно, многие в этой связи говорят об империализме США, тем более что форма политико-экономических перемен во всём мире часто носит узнаваемый отпечаток англосаксонской цивилизации. Но Негри и Хардт, отмечая насильственный, колонизующий характер глобализации, тем не менее, смотрят на этот процесс не с точки зрения части, а с точки зрения целого — и поэтому видят в нём не столько экстенсивный прирост, сколько интенсивную реструктуризацию.
Любая империя начинается с разрушительного, революционного кризиса, который взрывает внутренние перегородки общества и высвобождает политическую энергию в какой-то точке мира.
1990-е годы, не только в посткоммунистических странах, но и во всём мире, следует рассматривать как революцию. Как и во время французской революции, в этот период исчезновение чётких границ, противостояний и структур привело к обращению отрицательной энергии общества против себя самого. Империя Негри и Хардта, взятая в событийном смысле, как внутренний взрыв мира, ставшего целым и рассматриваемого с планетарной точки зрения — это и есть революция. Противоречие между Империей и Контримперией есть тогда внутреннее противоречие самой революции. Поскольку революция взрывает все противоречия, угрожает любой устоявшейся границе — постольку она освободительна. Поскольку она обращает субъекта против самого себя, поскольку она фрустрирует его попытки выйти за свои пределы в утопии и направляет его энергию на самоторможение общества и подвешивание его проблем — постольку она является репрессивной. Практически, субъект должен сделать ставку именно на освободительный вектор революции, разрушая любые фиксированные границы и прорываясь тем самым в некую пустоту, которая и обеспечивает ему возможность творческого самообновления. Этика и институты внимания к внешнему призваны поддерживать негативный импульс и по возможности сделать революцию перманентной.