Лифшиц / Лосев / Loseff. Сборник памяти Льва Лосева
Шрифт:
Если согласиться с тем, что футуризм есть ответвление анархизма в поэзии, эти две сцены обретают внутреннюю связь: главное – иметь возможность орать «долой!», «сука!» и не быть обремененным необходимостью объяснять, чт'o именно и ради чего ты ниспровергаешь. Но чудится здесь, в юношеском озорстве этой компании, еще и попытка – нащупать – возродить – своей дерзостью узаконить – то, что мы находим в исторической жизни столь многих народов: карнавал, маскарад, ряженых на святках, скоморохов на ярмарках. Потому что тяжело человеку жить день за днем под гнетом сотен «нельзя», тяжело быть кирпичиком в здании социального неравенства – и тем, кто внизу, тяжело, да и тем, кто наверху, – не намного легче. Вырваться хотя бы на несколько часов, на несколько дней праздника – такое облегчение!
Единственное возможное спасение от этой несвободы – игра. Так называемая «борьба за освобождение» не спасает. Ведь, вступая в борьбу, ты просто пытаешься заменить старые – надоевшие – формы гнета – новыми. Во всем творчестве Лосева – и в поэзии, и в эссеистике – не найдем мы призыва к какой бы то ни было борьбе. «Я был достаточно смышлен, чтобы понять смолоду, что рожден в стране тотальной несвободы и что на моем веку еще не рухнет бюрократическая тирания… Опыт предыдущих поколений учил, что все революции тщетны, что насилие рождает насилие, а зло – зло. Я всем сердцем понял, что печься о счастье дальнего от тебя, полагать себя знающим, чт'o для другого благо, а чт'o зло, – от лукавого, что задача человека – сохранить неопоганенной свою живую душу, стараясь делать добро ближним своим… А мечтательность рисовала отрадные картины, как прожить свою жизнь с достоинством» [32] .
32
Лев Лосев. Закрытый распределитель. Энн-Арбор: Эрмитаж, 1984. С. 38–39.
Вот именно, что «мечтательность». Реальное же существование было устроено так, что даже напечатать стихотворение своего друга про буксир в детском журнале «Костер», где Лосев работал редактором, превращалось в акт борьбы, коли имя этого друга было Иосиф Бродский. А прочитать новые стихи своего современника и передать машинописные странички следующему любителю поэзии объявлялось деянием уголовно наказуемым. Как и писание и распространение собственных стихов, еще не получивших официального одобрения. Казалось, все усилия системы были направлены именно на то, чтобы лишить человека возможности «прожить с достоинством». И Лосев со вздохом признавал победу системы: «Хоть и придумана российская форма неучастие во лжи, а все равно, хоть ты синхрофазотрон проектируешь, хоть окурки из красного уголка выметаешь, но если ты сознательная тварь и молчишь, значит молчанием своим участвуешь во лжи, и рабское клеймо – на тебе» [33] .
33
Там же. С. 37.
Для таких, как Лосев, эмиграция оказывалась не просто окошком в новую жизнь – она была единственно возможным путем спасения. И в 1976 году он уехал с семьей в Америку через тоненький дипломатический туннель, проложенный добрыми американскими законодателями Джексоном и Вэником, в толпе других беглецов, получившей название «третья волна русской эмиграции».
Поэт
Лев Владимирович Лифшиц родился 15 июня 1937 года в Ленинграде в семье известного литератора Владимира Александровича Лифшица. Талантливый и самобытный поэт Лев Лосев появился на свет 42 года спустя, когда журнал «Эхо» (Париж, редактор Владимир Марамзин) опубликовал первую подборку его стихотворений. К этой подборке Бродский написал короткое послесловие, в котором были такие слова: «Стихи А. Лосева – замечательное событие отечественной поэзии, ибо они открывают в ней страницу дотоле не предполагавшуюся… Лосев – поэт сдержанный, крайне сдержанный… Его сдержанность – это система, и система столь же психологическая, сколь и стилистическая. Традиционность его строфики сама суть дань этой сдержанности, ибо традиция часто лишь благородное имя маски» [34] .
34
Иосиф Бродский // Эхо. 1979. № 4. С. 66–67.
Пять лет спустя мне довелось слушать выступление поэта Лосева на литературной конференции в Милане, созванной журналом «Континент» (Париж) и его главным редактором Владимиром Максимовым. Прочитанные там стихи привели меня в такой восторг, что после выступления я бросился обнимать автора и сразу предложил ему издать их отдельной книгой в недавно основанном мною издательстве «Эрмитаж». Сборник вышел в следующем году под названием «Чудесный десант». Два года спустя появился второй: «Тайный советник» (1987). Поэт Лосев был замечен и признан любителями русской поэзии по обе стороны границы. Почти все рецензии на его стихи были положительными, хотя и с тем же легким оттенком удивления, как у Бродского, – «откуда взялся?».
Во втором сборнике есть стихотворение «Памяти поэта». В него трижды вплетена строфа, сочиненная малоизвестным дореволюционным поэтом Константином Льдовым: «Вся сцена, словно рамой, / окном обведена / и жизненною драмой / таинственно полна» [35] . Думается, цитата эта выбрана Лосевым не случайно. Его собственная поэтика имеет сходство с искусством фотографа, кинооператора. (Один раздел в книге так и назван: «Урок фотографии».) Берется, казалось бы, заурядная бытовая картинка, но глаз художника выстраивает такой «кадр», что быт «таинственно наполняется жизненной драмой». Недаром уже в первом его сборнике многие стихи или строки посвящены изобразительным искусствам. Тут и «Подписи к виденным в детстве картинкам» (с. 58), и «Инструкция рисовальщику гербов» (с. 101), и «отсырелый пейзаж Писсаро» (с. 35), и «К моему портрету, нарисованному моим сыном Дмитрием» (с. 42), и Вермеер «В амстердамской галерее» (с. 66), и «Истолкование Целкова» (с. 73).
35
Лев Лосев. Тайный советник. Тенафлай: Эрмитаж, 1987. С. 37.
Впечатление от стихов Лосева чем-то похоже на впечатление, с которым выходишь из эрмитажного зала «Малых голландцев». Но его пейзажи и натюрморты лишены какой бы то ни было роскоши и красочного блеска. Вот начало стихотворения «Натюрморт», заполняющего прямоугольную рамку (с. 63): «Лучок нарезан колесом. Огурчик морщится соленый. Горбушка горбится. На всем грубоватый свет зеленый».
Однако это пристрастие к зримым образам ничуть не приближало меня к раскрытию тайны поэзии Льва Лосева. Я должен был прочесть эти стихи много раз – как издатель, как наборщик, как корректор, но «жизненная драма», содержавшаяся в них, оставалась для меня такой же «таинственной», как и при первом прочтении. Впоследствии мне довелось прочесть много критических откликов на лосевские сборники, сделанных его собратьями по цеху – другими поэтами, и некоторые «разгадки» показались мне заслуживающими внимания. Приведу здесь те, что сохранились в моем архиве.
Алексей Татаринов (Бахыт Кенжеев):
«Спокойствие поэта Лосева – лишь одна из нот его нервной, дисгармоничной, мятущейся книги. На ее протяжении он преодолевает позднее ученичество стихов “об искусстве”… преодолевает соблазны модернистской расхристанности и чрезмерной очевидности… Результат – в лучших стихотворениях “Чудесного десанта” – блестящий сплав лирики и сарказма, душевная и творческая зрелость» [36] .
Михаил Айзенберг:
36
Бахыт Кенжеев (Алексей Татаринов), газета «Русская мысль» (Париж, 15.11.85).
«Как профессионал-филолог Лосев понимает, что нельзя придумать новую поэзию, но можно создать нового автора: можно изменить речевое поведение… Ослышки и каламбуры, контаминации, полуанекдотические детали заведомо не претендуют на высокие значения… Многие его вещи можно принять за пародию на те стихи, которые мог бы писать Лосев, если бы не был так образован и так склонен к рефлексии» [37] .
Сергей Гандлевский:
«Чрезвычайно эластичные голосовые связки, ненарочитость манеры позволяют Лосеву без натуги говорить “о добре и зле. О нравственности. О природе знака”. Или солоно шутить, не впадая в гаерство… Лосев пишет на диковинном реликтовом наречии советского социального отщепенства, когда в разговоре уживаются ученость с казармой, метафизические раздумья со злобой дня, мировая скорбь с каламбуром… Этим языком Лев Лосев владеет в совершенстве…» [38]
37
Михаил Айзенберг, http://mreadz.com/read-252738/p17.
38
Сергей Гандлевский, http://www.vavilon.ru/texts/prim/gandlevsky4-9.html.
Дмитрий Быков:
«Лосев – поэт по преимуществу теплый, но настолько ущемленный и травмированный, настолько подавленный миром, в котором ему приходилось жить-выживать (он и писать-то смог, только покинув этот мир и переселившись в более комфортную среду), что эмоция прорывается в его тексты чрезвычайно редко. Там, где у Бродского в ледяной пустоте витийствует лирический герой, как раз очень даже полнокровный, живой и осязаемый, – там у Лосева в ледяной твердыне мира образуется спасительная лакуна пустоты; эта-то пустота и есть авторское “я”, со всех сторон стиснутое чужой плотью. Где герой Бродского упраздняет мир – герой Лосева упраздняет себя. Боль у Лосева слишком сильная, чтобы можно было даже помыслить о словесном ее оформлении, боль хроническая, прорывающаяся не в смысле слов, а в звуке» [39] .
39
Дмитрий Быков // Новый мир. 2001. № 8.
Почти во всех откликах на стихи Лосева встречаются слова «сарказм», «пародия», «ирония», «соленые шутки». Я позволю себе привлечь еще одно слово – то, которое уже было использовано в первой подглавке: «карнавал». Карнавальная маска отличается от маски карикатурной тем, что она не содержит злобы. Персонажи и вещи преображаются в этом поэтическом царстве не ради принижения их, а для того, чтобы выпустить их на сцену в самых причудливых нарядах. (Вспомним какую-нибудь «Битву Масленицы с Постом» Брейгеля, или «Город женщин» Феллини.) Еще не читавши Бахтина, многие литераторы нашего поколения интуитивно ощущали важность карнавала в истории мировой культуры. Это же слово встречается в интересной статье Лили Панн о стихах Лосева: «Его сознание явно карнавальное, добрая доля его стихов – это перевертыши, оборотни… табу здесь не существуют. С классиками он особенно непочтителен» [40] .
40
Лиля Панн // Печатный орган. Апрель 1997. № 98.