Листки из вещевого мешка (Художественная публицистика)
Шрифт:
1975
1 Творчества (фр.).
2 "Трактат о логике" (лат.) - название главного философского труда Л. Витгенштейна.
ВОСПОМИНАНИЯ О БРЕХТЕ
Помню, как я впервые увидел Брехта в ноябре 1947 года, через несколько дней после его приезда в Европу, в маленькой, заставленной книгами квартире Курта Хиршфельда, руководителя литературной части Цюрихского театра, в котором шли на немецком языке три пьесы Брехта: 1940-1941 - "Мамаша Кураж и ее дети", 1942-1943 - "Добрый человек из Сычуани", 1943-1944 - "Жизнь Галилея".
Брехт, знакомый мне по нескольким фотографиям, сидел в самом дальнем углу комнаты: неприметный, молчаливый, худой, настороженный и несколько замкнутый - человек на чужбине, где, однако, звучит его родная речь. Казалось, он был рад, чувствуя по обе стороны от себя стены комнаты. При моем появлении рассказ Брехта о только что пережитом им "слушании дела" прервался *.
Мне было в то время тридцать восемь лет, я работал архитектором и являлся, кстати говоря, единственным швейцарцем в этом кругу; вскоре подошли Карл Цукмайер *, Хорст Ланге *, Эрих Кестнер *, Лерне Холениа и Вернер Бергенгрюн *, все они проживали тогда в Цюрихе. И среди них Брехт, их собрат по перу, известный своей "Трехгрошовой оперой", - не новичок в литературе, а величина вполне сопоставимая с Томасом Манном. Хорст Ланге обратился к нему, молча сидевшему в углу пятидесятилетнему человеку, с приветственным словом: "Молодежь ждет вас, господин Брехт, вы для нас - легендарная личность, своего рода миф".
Брехт слегка усмехнулся. Ланге, очевидно приняв это за скромность, продолжал: "Для Германии вы действительно миф". Брехт: "Я сделаю все, чтобы развеять его".
По-прежнему замкнутый, он прислушивался к разговорам. Речь шла о воззвании, которое решено было направить проходившей в то время конференции в верхах. Шесть писателей, единых в своем убеждении, что народы хотят мира, решили совместно сформулировать свои предложения ("писатели всех стран"), в этом было нечто возвышенное, почти религиозное. Хиршфельд выполнял свои обязанности хозяина, Брехт курил, я выступал в роли секретаря. Дело не терпело отлагательств: в ближайшие дни мы с Хиршфельдом должны были отправиться в Берлин и вручить русским текст воззвания. Наконец Лерне Холениа нашел нужную фразу: "Судьба народов и т. д."
Брехт: "Как это "судьба"?" Наступило тягостное молчание. У Хорста Ланге оказались какие-то дела, и он заторопился уходить, не преминув, однако, поставить свою подпись на чистом листке бумаги: одной "судьбой" больше или меньше, какое это имеет значение. Эриху Кестнеру все это начало надоедать, Карл Цукмайер стал рассказывать о чем-то постороннем, Лерне Холениа продолжал формулировать фразу уже без "судьбы". Брехт предложил и очень настаивал на том, чтобы документ был подписан еще и Генрихом Манном. В конце концов остановились на следующей формулировке: "Народы хотят мира". Я получил задание подготовить копии. На вопрос о том, захотят ли советские писатели поставить свою подпись под документом, Брехт сказал, что надо попытаться, иначе все это бессмысленно. Вернер Бергенгрюн выразил сомнение: он прибалтиец и хорошо знает русских.
Брехт: "Надо попытаться".
Вскоре он встал. Я пошел провожать его до вокзала Штадельхофен, так как он не знал Цюриха. На город, в котором он собирался остановиться на неопределенное время, Брехт не обращал ни малейшего внимания. Зато он был одним из первых немецких писателей, кто проявил интерес к швейцарским авторам и попросил меня при случае познакомить его с лучшими из них. Я рассказывал ему о Германии, о разрушенном Берлине, о том, что мне удалось увидеть во время своих непродолжительных поездок. Брехт пригласил меня приехать к нему в Херрлиберг и рассказать обо всем подробнее. Конечно, он был в курсе событий. Но что говорят люди? Что делают? Разумеется, мои рассказы, если взглянуть на них глазами сегодняшнего дня, при всей трезвости оценок были все же несколько оторванными от жизни: рассказы соседа, знавшего о Берлине главным образом понаслышке. "Возможно, вы тоже окажетесь когда-нибудь в таком забавном положении, - сказал Брехт на перроне, - вам будут рассказывать о вашей родине, а вы будете слушать об этом так, словно речь идет о какой-то местности в Африке". Во время пребывания в Цюрихе Брехт жил на квартире, предоставленной ему бесплатно молодой четой Метернс. Его финансовое положение было весьма жалким: чтобы оплатить проезд из Америки в Европу, пришлось продать дом и мебель. Гонораров (от издательства "Райсферлаг" в Базеле) едва хватало на жизнь, достойную студента. Правда, велись переговоры с издательством Петера Зуркампа, но у того и самого не было тогда денег. Меня вводила в заблуждение одна черта в характере Брехта: его пристрастие к хорошим сигарам. II еще гостеприимство. Он никогда не упоминал о своих финансовых делах и казался не менее состоятельным, чем потом... В одном отношении Брехт очень не походил на немца: в умении анализировать причины развязанной Гитлером войны с позиций наднациональных. Брехт привез с собой из эмиграции "иммунитет" к загранице. Космополитизм, который всегда компенсирует чувство национальной неполноценности, был не нужен ему. Национальное чванство и национальное самоуничижение, равно как и понятие национально-коллективной принадлежности, воспринималось им как пережиток, недостойный упоминания.
23 апреля 1948 года. Первое публичное выступление Бертольта Брехта в Цюрихе (оно оказалось единственным). В подвальчике, где разместился букинистический отдел Дома народной книги, сидят, как всегда тесно зажатые с обеих сторон рядами полок, человек сто - сто двадцать. Такие чтения время от времени организует владелица магазина. Брехт покорно выслушивает мое краткое приветствие, кивком благодарит и, не глядя на слушателей, садится за маленький столик. Он сидит как-то сжавшись, словно нуждаясь в помощи. На нем очки, в руках лист бумаги. Услышали ли в задних рядах название стихотворения, которое он произнес скороговоркой, сказать трудно. Чувствуя себе неловко от близости присутствующих - слушатели в первом ряду могли положить руки на маленький столик, - Брехт вполголоса начинает читать стихотворение "К потомкам". Потом встает и, держа в руке лист бумаги, нет три листа, отходит в сторону, в полумрак комнаты. Теперь его стихи читают Елена Вайгель * и Тереза Гизе *, два больших мастера, и люди забывают о его присутствии. Наверху, когда все рассматривают книги, выясняется, что произведений Брехта среди них мало, многое еще не напечатано. Одеваясь, присутствующие на вечере внимательно разглядывают Брехта, он не испытывает при этом никакой неловкости. Потом маленькой компанией все сидят за кружкой пива: Брехт, Вайгель, Гизе и благодарная владелица книжного магазина, которая, однако, не может заплатить за выступление много. Обычная история. Брехт выглядит очень довольным.
Суждения Брехта о литературе? Их доводилось слышать не часто. Суждения в качестве светской игры ("Что вы думаете о том-то и о том-то?") были также чужды ему, как и сплетни о тех или иных людях. Вместо этого лучше уж безобидные истории, случаи, факты или анекдоты, словом, литературный материал. Чаще всего поводом для литературных суждений являлось негодование Брехта по политическим мотивам: примером могут служить высказывания о Томасе Манне, Гофманстале *, Эрнсте Юнгере. Но и здесь Брехт оставался немногословным, ему достаточно было одной фразы, одной цитаты, сопровождаемой жестом. Можно ли было назвать эти суждения литературными? Нет, он просто отметал кого-то прочь. Что касается Генриха Манна, Неруды и других людей, не только его поколения, но также и более молодых, - о них Брехт говорил при случае так, словно они были классиками: без похвал, но с большим уважением. Он подчеркивал их талант не с помощью словоизлияний, а просто тем, что называл их имена. При этом он не употреблял таких слов, как великолепный, мастерский, а говорил: значимый. Однажды, приехав в Херрлиберг, я обнаружил перед собой двух Брехтов. Оба они были одинаково подстрижены, оба одеты в серые холщовые куртки. Один - более худой, неловкий и менее общительный - был Брехт, другой - Пауль Дессау *. Часто бывал здесь и Каспар Неер *. В его присутствии Брехт становился мягче, добродушнее. Теоретических вопросов почти не касались. Брехт был в хорошем настроении. Неер больше молчал. В этих случаях я уходил раньше обычного, боялся помешать им.
В обществе людей, не слишком близко с ним знакомых (обычно это бывали молодые люди, с которыми он встречался в домашней обстановке, реже в ресторане, где их могли услышать посторонние), Брехт предпочитал молчать, слушать, расспрашивать. Он никогда не старался быть в центре внимания, хотя, по существу, и являлся душой беседы, - просто в центре внимания всегда была какая-то тема. Я почти не припомню случая, чтобы Брехт выступал в роли рассказчика. Сырой материал он выдавал неохотно и не любил много распространяться, предпочитая по возможности ограничиваться анекдотом. Мне ни разу не приходилось слышать, чтобы Брехт пересказывал содержание своих произведений, подробно излагал свои творческие замыслы, раскрывал присутствующим свои планы на будущее или же без конца шутил. Но зато он умел делать то, чего не умеют иные рассказчики: умел слушать, слушать внимательно, доброжелательно, терпеливо и с интересом. При этом он мог ничего не говорить, почти ничего. Его отношение к рассказываемому передавалось самому рассказчику. Брехт-слушатель покорял быстрее, чем Брехт-оппонент.
Однажды мы осматривали с ним поселки для рабочих, больницы, школы и т. д. Чиновник из строительного управления, которого я попросил об официальном содействии, возил нас по всем городским окраинам. Он никак не мог понять вопросов гостя и по дороге из одного поселка в другой твердил все одно и то же. Брехт, поначалу весьма удивлявшийся такому обилию комфорта для рабочих, постепенно стал раздражаться. Когда мы осматривали одно из элегантных строений, он неожиданно заявил, что жилые комнаты здесь слишком малы и просто оскорбительны для достоинства человека. Наконец в одной из кухонь, сверкавшей белизной, где предусмотрено было все до мелочей, он не вытерпел, заявил, что ему надо вернуться домой следующим же поездом, чтобы засесть за работу. Он был возмущен тем, что рабочие поддаются на такой неприкрытый обман. "Наверное, только здесь, в Швейцарии, - сказал он, - можно задушить социализм с помощью комфорта для всех и каждого". Впрочем, высказал он все это только после того, как чиновник из строительного управления распрощался с нами на вокзале Штадельхофен. Он переждал, пока гнев уляжется, купил в киоске газеты, молча покурил и, наконец успокоившись, продолжал разговор уже в шутливом тоне.
Брехт, должно быть, работал с увлечением и много писал, хотя внешне это было как-то незаметно. Когда я приходил к нему, то никогда не чувствовал, что отрываю его от работы. Встречая гостя, он освобождал кресло от книг и бумаг, моментально переключался и, бросив писать, начинал слушать или задавать вопросы по различным, интересовавшим его темам. О своей работе - ни слова, она всегда полностью исключена из разговора. Прощаясь часа через два или три, он выглядел точно таким же бодрым, как и при встрече. Я не помню, чтобы хоть один из таких вечеров прошел впустую. Работал ли Брехт после моего отъезда, я, конечно, не знаю, но представляю его всегда таким, каким был Гамлет: не слишком прилежным, но постоянно заинтересованным, в любое время готовым к новым поискам и открытиям. Собственно говоря, ему больше подходила бы профессорская кафедра. Я не могу себе представить, чтобы Брехт, работал ли он над "Малым органоном" или над циклом "Антигоны", просиживал штаны в ожидании вдохновения. Он брался за то, что было под рукой, что уже созрело для письменного изложения. Одно он заканчивал, другое помечал для себя, третье держал в памяти. Он часто варьировал свои сюжеты, делая это с легкостью и получая от этого удовольствие. Во всяком случае, так это представляется мне сейчас, когда я думаю о нем и вижу его, выходящим из своего рабочего кабинета: абсолютная отрешенность от творческих забот, неизменная доброжелательность. Иначе было бы почти невозможно понять то богатство творческого наследия Брехта, о котором он, впрочем, и сам не вполне догадывался. Петер Зуркамп однажды рассказывал мне, как Брехт, когда они с ним обсуждали верстку готовившихся к изданию отдельных томов его пьес, настаивал на более крупном шрифте, чтобы, как он говорил, его работы выглядели больше по объему и составили хотя бы томов пять.
"Легенду о возникновении книги Дао Дэ-дзин на пути Лао Цзы в эмиграцию" я читал в годы войны на улице, как читают в газетах последние известия. Отпечатанную на машинке копию этого стихотворения, полуистершуюся, почти непригодную для чтения, выдавали с условием размножить и передать дальше. В мастерской (со мной вместе работали два чертежника, но не было секретаря) я садился за машинку и печатал сразу по восемь экземпляров:
И только вырвавшего мудрость всю у мудреца
Благодарить мы можем удальца: