Литература как опыт, или «Буржуазный читатель» как культурный герой
Шрифт:
Природу различия между «традиционным» и «буржуазным» стилями коммуникации Дж. Сигел описывает так: первый «телеократичен» – он предполагает построение коммуникативных отношений в рамках замкнутых общностей и подчинение их (отношений) цели, санкционированной традицией или иной авторитетной инстанцией; второй характеризуется «автономией» – предполагает установление целей и правил по ходу самих интеракций, соединяющих коммуникантов в отсутствие общей «почвы» или общей цели в будущем. В этом режиме, подчеркивает исследователь, генерируется немалая энергия и активно плодятся новые возможности, хотя заодно также и риски. В рамках «телеократической» системы обмена вполне достаточен «ограниченный» (restricted), ритуализированный, буквалистский культурно-речевой код – в рамках системы «автономной» востребован код более развитый (elaborated), а главное, постоянно развиваемый, меняющийся по ходу обменных практик [73] . От участников общения требуется повышенная чуткость к речи как полю порождения небуквальных подобий, к тем «напряжениям» или «натяжениям», которыми, как считал В. Беньямин, по-настоящему, живет язык [74] .
73
Siegel J. Modernity and Bourgeois Life. С. 460–461.
74
«Напряжения» возникают «не только между произнесенным и подразумеваемым, но и между написанным и подразумеваемым, а также между произнесенным и написанным». Беньямин В. Учение о подобии. Медиаэстетические произведения. М.: Изд-во РГГУ, 2012. С. 168.
Подводя итог сказанному выше, можно предположить, что определяющим для буржуазного культурного комплекса видится тройственное взаимное отношение, в котором участвуют, во-первых, опыт индивида, сознающего личную автономию как законную привилегию и «призвание», но также и источник проблем; во-вторых, обмен, сложной динамикой которого производится и воспроизводится социальная связь; в-третьих, язык в его инструментально-посреднической функции – как контактная среда и деятельность, тесно взаимосвязанная с другими социальными практиками. Потешаясь над господином Журденом, будем помнить, что его наивные отождествления бытовой речи с прозой, может быть, не так уж наивны в контексте той культурной миссии, которую он (по большей части бессознательно) осуществлял.
Экспериментальным сближением прозы и даже поэзии с социальным разноречием определяется движение литературной культуры XIX столетия. Над смыслом, причинами и косвенными эффектами этого не лишенного рисков сближения как раз и предстоит задуматься.
Литература как институт
Точно определить момент в истории, когда чтение печатных текстов о вымышленных лицах и событиях превращается в повседневную привычку для многих людей, нельзя, хотя бы потому, что «многие» – понятие относительное. Для Западной Европы и Северной Америки важный рубеж – вторая половина XVIII столетия, когда «чтение становится жизненной потребностью». Резюмировав этими словами (цитатой из речи одного из видных просветителей США) природу произошедшего социального сдвига, американский литературовед Г. Гилмор далее так раскрывает его антропологическую подоплеку: «Волшебное, шестое чувство чтения, сложно взаимодействуя со зрением, слухом, вкусом, осязанием, открыло совершенно новый способ узнавать мир. Печать оказалась особенным, сложным медиумом, создающим небывалую прежде возможность восприятия мира. В отличие от других используемых человеком чувств, чтение и только оно доносит знание издалека, притом регулярно и именно тогда, когда хочет читающий. Только оно досягает дальше тесных пределов, в которых действуют наши пять природных чувств, и позволяет множеству людей, не двигаясь с места, переноситься в недоступную даль, меняет привычные нам способы узнавать о мире» [75] .
75
Gilmore W. J. Reading Becomes a Necessity of Life. Material and Cultural Life in Rural New England 1780–1835. Knoxville: The University of Tennessee Press, 1989. P. 27.
Никогда еще письменные и печатные тексты не включались так плотно в структуры повседневной жизни такого широкого круга людей! Не удивительно, что перемену описывают словом «революция», говоря о «революции чтения» или «революции читателей» (Leser Revolution, reading revolution). Подобно предшествующей ей «революции печати» (print revolution) [76] , она была протяженной во времени и сопровождалась целым рядом сопутствующих изменений – таких, как распространение грамотности и школьного образования, дальнейшее усовершенствование и удешевление типографских услуг, умножение каналов коммуникации, секуляризация жизни средних слоев (основных потребителей печатной продукции), повышение их покупательной способности, расширение времени досуга и т. д. В итоге возникла небывало многочисленная аудитория «новых» читателей – людей, для которых чтение становится именно потребностью, удовлетворяемой в порядке быстро расширяющегося потребительского выбора. На смену «интенсивному» чтению, предполагавшему многократное, часто пожизненное перечитывание небольшого числа книг, как правило, священных, приходит чтение «экстенсивное» и по преимуществу светское – как правило, однократное знакомство с большим числом разнородных изданий [77] .
76
Идею о взаимосвязи буржуазной субъективности и печати подробно обосновывали Иэн Уотт и Дональд Лоу, см.: Watt I. The Rise of the Novel. Berkeley; Los Angeles: University of California Press, 2001 (1957); Lowe D. M. History of Bourgeois Perception. Chicago: The University of Chicago Press, 1982.
77
Один из выводов Р. Энгельсинга в книге, с тех пор ставшей классической: Engelsing R. Der Burger als Leser: Lesergeschichte in Deutschland 1500–1800. Stuttgart: J. B. Metzlersche, 1974.
Cтремительно растущий рынок книг и периодической печати ведет к дифференциации печатной продукции и расширяет поле внимания к литературе. Этим словом, означавшим исходно просто «буквенность» или «книжность», даже еще в XVIII веке привычно определялась совокупность текстов, отвечающих требованиям благородного и ученого вкуса. Постепенно понятие «литература» закрепляется за текстами, опирающимися на вымысел, и в это же время центральное место в ней занимает роман, последовательно упражняющийся в достижении эффектов правдоподобия (этот парадокс мы обсудим подробнее в следующем разделе). Новомодная манера чтения ассоциируется с буржуазно-демократическим режимом коммуникации – общением без чинов и сословных разграничений. Романы, наряду и на равных с газетными новостями, привлекают широкое и разностороннее внимание, обсуждаются в библиотеках и ассамблеях, торговых заведениях, гостиных и кофейнях. Вот выразительный пассаж из эдинбургской газеты «Пчела», который описывает одновременно характер нового чтения и его социальную функцию: «Люди всех званий и наций, как бы ни были они далеки друг от друга, встречаются здесь (на страницах газеты. – Т. В.) для свободной беседы, без церемоний и чинов, как если бы они встретились в маскараде, где для разговора ничего не требуется сверх соблюдения простых приличий в одежде и поведении. Отдыхая от дневного труда и не вставая с уютного кресла, вы можете, вместе с супругой и всем семейством, как бы перенестись в обширную кофейню, которую посещает разноплеменный люд, предаваясь здесь совместно и развлечению, и работе самосовершенствования» [78] .
78
Цит. по: Klancher J. P. The Making of English Reading Audiences, 1790–1832. Madison, Wisconsin: The University of Wisconsin Press, 1987. P. 23–24.
Понятие «литература» в его новой трактовке тесно связано с реформирующейся системой отношений по поводу текста: они приватны и общественно значимы одновременно, и в них, по мысли Ю. Хабермаса, вызревает буржуазная публичная сфера, готовясь перехватить у церкви и государства монополию на выработку актуальной модели реальности. Новые структуры смыслообразования внедряются подчас сначала в литературе и только потом уже в социальной сфере и политике – изменения в характере чтения поэтому могут рассматриваться и как следствие, и как причина социальных сдвигов – «эти две формы существования публичной сферы удивительным образом перетекали друг в друга» [79] . К сходным выводам на материале истории книги приходят Р. Шартье и Г. Кавалло: литература, утверждают они, «без сомнения, стала главной причиной разрыва (во всей Европе, а во Франции в особенности) между подданными и государями, между христианами и Церковью» [80] . Этот тезис тем более убедителен в «перевернутом» виде: перестройка отношений между государством, церковью и утверждающимися политико-экономическими структурами гражданского общества стала главной причиной резкого повышения социальной роли и значимости института литературы. Как современная система отношений он складывается как раз на этом рубеже.
79
Habermas J. The Structural Transformation of the Public Sphere. An Inquiry into a Category of Bourgeois Society. Cambridge, Massachusetts: The MIT Press, 1991. P. 56.
80
Кавалло Г., Шартье Р. (ред. – сост.). История чтения в западном мире от Античности до наших дней / Пер. с фр. М. А. Руновой, Н. Н. Зубкова, Т. А. Недашковской. М.: ФАИР, 2008. С. 40.
Тот факт, что литература, какой мы ее сегодня знаем, – институт буржуазный по своему происхождению, столь же очевиден, сколь и (часто) невидим «в упор». Природу институциональных сдвигов в самом общем виде можно определить так: пишущие становятся авторами, читающие – потребителями, посредники создают себе новые ниши и роли в становящейся системе культурного обмена.
Cпецифическая роль и функция «автора» по-настоящему обживается европейскими литераторами лишь к концу XVIII столетия. Лишаясь патронажа со стороны знатных меценатов и осваивая возможности рыночной публикации своих трудов, пишущие переживают новое состояние двойственно: как обездоленность, понижение в статусе и как повышение, неожиданную свободу. Рост числа публикуемых книг, а также всевозможных других изданий (газет, журналов, альманахов) открывает заманчивую возможность «жить пером», разумеется, никак ее не гарантируя. Число соблазненных писать за деньги начинает стремительно множиться, и возникает ситуация конкурентной суеты, тем более шокирующая современников, что в прежние времена она была абсолютно немыслима. Размышляя над «Причинами, по которым в Германии ныне так много пишут», автор одноименных журнальных очерков, опубликованных в 1789–1790 годах, выделяет три основные причины: 1) невиданный размах книготорговли, 2) жадный интерес публики к новым изданиям, 3) жажда известности и славы, обуревающая писателей, – и еще три дополнительные: 4) письменное самовыражение стало доступно широкому кругу лиц, которые ранее о том даже и думать не могли, 5) писательское ремесло общедоступно (для освоения его не нужна длительная систематическая подготовка, к какой обязывает, например, профессия живописца) и 6) государство относится к бумагомарателям с сомнением, не торопится предоставлять им места и чины, что только побуждает их тем активнее писать и печататься [81] . Пишущих, то есть претендующих на общественное внимание и вознаграждение, слишком много – их неожиданное столпотворение воспринимается немецким критиком с явным скепсисом, и в этом он не одинок среди своих современников, представителей традиционной культурной элиты [82] .
81
Данные приводятся по кн.: Schmidt S. J. Words of Communication. Interdisciplinary Transitions. Berlin: Peter Lang, 2011. P. 147.
82
«В старые времена, – вторит ему в Британии доктор Сэмьюэл Джонсон, – привилегии письма сохранялись за теми, кто ученым трудом или видимостью такового достигал знаний, предполагаемо недостижимых для той части человечества, что погружена в деловые хлопоты», – а в новые времена берутся писать все кому не лень: люди «всевозможных способностей, образования, профессий». Цит. по: Watt I. The Rise of the Novel. С. 58.
Не все гладко и в отношениях профессионалов пера с аудиторией. Большинство из них происходит из той же (буржуазной) среды, что и люди, внимания которых они добиваются, но сам по себе этот факт не обеспечивает взаимопонимания. Напротив, ощутимо напряжение между тем, как пишущие воображают по инерции свое предназначение, и запросом, что им предъявляет (даже и бессознательно) читатель. Их роли, основания их взаимодействия и тем самым возможности литературного развития – предмет нескончаемой «негоции» между заинтересованными сторонами – нащупывания, обсуждения, проб и экспериментов, осуществляемых в «новооткрытом» пространстве публичности.
Литературное творчество многим писателям в эту пору все еще кажется несовместимым с работой на рынок, но… равным образом и с аристократическим баловством «в часы досуга». Профессионализация литературного труда представляется неизбежностью, однако и немалым риском. Стать писателем в новых условиях – значит, как правило, пожертвовать занятием, более понятным для окружающих и более надежным в смысле вознаграждения, а это, в случае отсутствия наследственного богатства, нелегкий выбор. Идея авторского права оформилась (в Англии) еще в начале XVIII века, и к концу столетия уже никого не удивляла мысль о том, что писателю причитается часть дохода от публикации. Но до последовательного воплощения этого принципа далеко, и само его воплощение еще ничего не гарантировало. Учесть в рыночных терминах время жизни, неповторимость таланта и опыта, вложенные в творчество, не представлялось возможным, а зависимость от вкусов, склонностей, интересов потенциальных покупателей многими литераторами воспринималась как унижение. Поэт Кольридж не был исключением, когда ассоциировал профессионализм с «плебеизацией» искусства и всячески предостерегал от впадения в этот грех людей, наделенных литературным талантом: «Тот, кто любую едва посетившую его мысль отсылает от себя прочь посредством пера или печатного станка, слишком быстро перестанет рождать их сам и превратится в подмастерье печатника, в простого наборщика» [83] . Но, к примеру, Бальзак, младший современник Кольриджа, – кстати, не только сам имевший опыт работы в типографии, но порождавший свои романы нередко наперегонки с наборщиками, – иначе видел ситуацию: небывалую степень социальной подвижности, которую текст приобретал благодаря печати, он от души приветствовал и оптимистически связывал с наступлением новой эры. Это не мешало, впрочем, даже и Бальзаку жаловаться на социальную незащищенность и непонятость («Массы не понимают нас, а у выдающихся людей нет времени нас читать и защищать»), а также на то, что в конкуренции литературного таланта с ремесленничеством выигрывают скорее ремесленники: много ли ст'oят «глупые комплименты о том, что, мол, написано кровью сердца, если книги не продаются, между тем как месье Поль де Кок распродает трехтысячный тираж»? [84] Ту же противоречивость мы наблюдаем у Шарля Бодлера: для него нет более ненавистной фигуры, чем писатель, пересчитывающий строчки в деньгах, но в иные моменты он сам более чем буржуазно озабочен «проталкиванием» своих произведений на книжном рынке. Такие примеры можно было бы множить.
83
The Collected Works of Samuel Taylor Coleridge. Vol. 7: Biographia Literaria: In 2 vols. Vol. 1. Princeton: Princeton University Press. Р. 231.
84
Balzac H. de. Lettres `a l’'etrang`ere, 1833–1842. T. 1. Paris: Calmann-Levy, 1933. P. 202, 355, 274.
Как профессионал писатель принадлежит цеху, и именно этим (отнюдь не принадлежностью социальной иерархии) определяется его место в системе общественного обмена. Уже потому, что его опусы тиражируются печатью и оборачиваются в товар, пишущий дистанцирован от аудитории, а в каком-то смысле и от самого себя – и с нею, и с собой он оказывается в отношениях многократно опосредованных. Читатель рядит его в свои фантазии, наделяет собственными пороками и достоинствами, нередко уравнивает с персонажами произведений. Производитель литературного текста обречен существовать как бы в зоне «привилегированного отчуждения» – одновременно всесилия и зависимости, гиперответственности и безответственности, творческой свободы и жестких ограничений.
Метаморфозы происходят параллельно и с читателем литературы.
Конечно, говорить о «массовизации» чтения применительно к началу и даже середине XIX века было бы большой натяжкой: до всеобщей грамотности еще далеко даже в «развитых» европейских странах [85] . Помимо недостаточной грамотности, распространению чтения препятствует еще относительно высокая стоимость книг. Впрочем, от десятилетия к десятилетию книжные издания дешевеют, принимают все более демократичные форматы и формы. Дополнительно умножаются возможности насладиться книгой, не имея ее в собственности, – благодаря, например, быстро растущей сети публичных библиотек и кабинетов для чтения. Нельзя не упомянуть и о таких вроде бы мелких и «чисто материальных» факторах, как распространение керосиновых, с 1840-х годов – газовых, а чуть позже и электрических светильников (новая свобода в выборе времени чтения!) или совершенствование оптики, расширение производства очков (преодоление такого распространенного препятствия для индивидуального общения с текстом, как слабость зрения). Общение с книгой наедине и в произвольно выбираемых условиях – в саду, в спальне, на берегу моря или в железнодорожном вагоне – позволяет читающему воспринимать ее как продолжение собственного я, и опыт чтения все шире переживается как сугубо интимный.
85
Доля грамотных среди населения составляла во Франции к 1850 году меньше 60 % взрослого населения, в Англии – чуть меньше 70 %, в США – около 90 % (среди белых мужчин и женщин). См.: Literacy and Social Development in the West: A Reader / Ed. G. Graff. Cambridge: Cambridge University Press, 1981; см. также: Кавалло Г., Шартье Р. История чтения в западном мире. С. 364–366.