Литературная матрица. Учебник, написанный писателями. Том 1
Шрифт:
Но все это идеология, а зачаровывает в поэме красота, та сила, ради которой и созидается поэзия, веками преображающая страшное и скучное в восхитительное и забавное. При всей своей нежности к угнетаемому крестьянству тончайший знаток народной жизни не скрывает, что главными истязателями его любимой героини Матрены Тимофеевны («корова холмогорская, не баба!») были свои же — золовки да свекор со свекровушкой. А не в очередь забривали ее мужа в солдаты при полном попустительстве хваленого «мира»: «Я миру в ноги кланялся, да мир у нас какой?» А спасла ее представительница проклятой власти — губернаторша. Художник не может не видеть, что в жизни все неизмеримо сложнее, чем в социал-расистском разделении на нечистых и сверхчистых: «Золото, золото сердце народное!»
…Увы, но заканчивается поэма пропагандистской риторикой, в которой, на мой взгляд, нет ни красоты, ни истины.
Нет, это еще может тронуть: «иди к униженным, иди к обиженным» — но как-то сомнительно, чтобы «честные пути» так уж непременно вели в Сибирь. Неркели такие современники Некрасова, как врач, учитель, инженер или агроном, были обречены на выбор между бесчестием — или Сибирью? Подобная черно-белая схема годится уж никак не для поэзии, а разве лишь для демагогической риторики. Впрочем, поэт и здесь временами берет верх над пропагандистом: «Взгрустнулось крепко юноше по матери-страдалице, а пуще злость брала».
Злость может быть очень эффективным топливом для политика — но не для поэта. Да, муза Некрасова является в мир и музой мести и печали, бледной, в крови, кнутом иссеченной музой, ковыляющей под унылое побрякиванье амфибрахиев и дактилей. Но каждый раз она собирается с силами и предстает статной красавицей — кровь с молоком, пройдет — словно солнце осветит, посмотрит — рублем подарит.
И это, правильно! Ибо именно в «мужестве перед жизнью — назначение поэта». Эти слова выдающийся мыслитель XX века Лев Шестов произнес о Пушкине, но они в полной мере относятся и к Некрасову. Он тоже умел побеждать ужас и безобразие красотой, и в этом — тайна его творчества.
Да, Некрасов действительно с редкостной силой оплакал страдания народа. Но он еще более гениально воспел народную мощь и красоту!
Однако, к несчастью для России, только первая ипостась его гения была востребована «народными заступниками», подслеповатыми доктринерами, не умеющими обретать счастье в работе и в гульбе…
Но мы, знающие, какая участь была уготована народу в советских фаланстерах [27] , — не заставляем ли мы поэта расплачиваться за тусклые грезы его учителей? Даже обожавший Некрасова Корней Чуковский наградил его сомнительным титулом «гений уныния»: гений и уныние — две вещи несовместные. Унылая поэзия так же невозможна, как сухая вода. Поэзия всегда воодушевляет — вопрос только в том, кого и какими средствами.
27
Фаланстер — в утопическом социальном учении Шарля Фурье: общее жилище и одновременно мастерская для членов образцового социалистического общества. — Прим. ред.
Но как же тогда быть с темой тусклого ненастья, убогой обыденной смерти в творчестве Некрасова? А как быть с темой тусклого ненастья, убогой обыденной смерти в творчестве Пушкина?
Смотри, какой здесь вид: избушек ряд убогий, За ними чернозем, равнины скат отлогий, Над ними серых туч густая полоса. Где нивы светлые? где темные леса? Где речка? На дворе у низкого забора Два бедных деревца стоят в отраду взора, Два только деревца. И то из них одно Дождливой осенью совсем обнажено, И листья на другом, размокнув и желтея, Чтоб лужу засорить, лишь только ждут Борея. И только. На дворе живой собаки нет. Вот, правда, мужичок, за ним две бабы вслед. Без шапки он; несет под мышкой гроб ребенка И кличет издали ленивого попенка, Чтоб тот отца позвал да церковь отворил. Скорей! ждать некогда! давно бы схоронил.Картинка тоже не из веселых… Но кто ее нам рисует — раздавленный слабый человек? Отнюдь — слабым, замученным не свойственна ирония, сломленный человек не мог бы закончить саркастической шуткой: «Что, брат? уж не трунишь, тоска берет — ага!»
Пушкин тоже умеет начинать за упокой: Решетки, столбики, нарядные гробницы, Под коими гниют все мертвецы столицы, В болоте кое-как стесненные рядком, Как гости жадные за нищенским столом, Купцов, чиновников усопших мавзолеи, Дешевого резца нелепые затеи, Над ними надписи и в прозе и в стихах О добродетелях, о службе и чинах; По старом рогаче вдовицы плач амурный; Ворами со столбов отвинченные урны, Могилы склизкие, которы также тут, Зеваючи, жильцов к себе на утро ждут…Чтобы закончить мощным аккордом:
Стоит широко дуб над важными гробами, Колеблясь и шумя…Страх смерти, а в особенности незначительной, некрасивой смерти, — это тот царь ужасов, на борьбу с которым искусство от начала времен бросало главные свои силы: пышные надгробия, мавзолеи, склоненные знамена, гениальную музыку, гениальные стихи, пышные выражения типа «пал смертью храбрых» и «покинул юдоль земную», — затем лишь, чтобы замаскировать оскорбительную обыденность этого события.
Некрасов тоже умеет изображать смерть высокой и торжественной:
Становись перед ним на колени, Украшай его кудри венком!Но во многих своих зарисовках смерти как будто нарочно идет против течения…
Однако вчитаемся: это вовсе не уныние, это сарказм. К теме жалкой, убогой смерти Некрасов возвращается вновь и вновь потому, что она его ранит. «Видите, как вы живете? Но так быть не должно!» — словно твердит он нам, впадая иногда в почти что черный юмор, способностью к которому обладают только сильные духом. Уроки глумления над собственным отчаянием — это тоже уроки мужества! Картина уныла, но повествователь-то силен! Силен не менее, чем Пушкин. Однако если бы Некрасов демонстрировал свою силу в тех формах почти неземного изящества, которое неотторжимо от «наипрозаичнейших» стихотворений Пушкина, то множеству читателей было бы невозможно идентифицироваться с поэтом. Читатели попроще (а едва ли не в каждом из нас живет и личность попроще) воспринимают Пушкина как небожителя, до которого как будто и не досягает наш земной унизительный мусор. А Некрасов — это вроде как один из нас.
Он живет нашей жизнью, он говорит нашим языком — и все-таки нас возвышает! Ибо, как полагает всякий мало-мальски культурный читатель, стихи уже сами по себе возвышают. И когда такой читатель (живущий почти в каждом из нас) обнаруживает, что и его жизнь, и его язык достойны того, чтобы сделаться поэзией, он переживает те спасительные возвышенные чувства, которые не мог бы подарить ему Пушкин.
Земной Некрасов делает ровно то же самое дело, что и неземной Пушкин, но его дудочку слышат многие из тех, кто остался бы глух к пушкинской лире. А особые счастливцы умеют наслаждаться и немудрящей мелодией некрасовской дудочки, и божественными аккордами пушкинской лиры. Особенно в разную пору своей жизни.
Некрасов принес в поэзию не только новые темы — он принес в нее новые поэтические средства, которые были высоко ценимы даже такими эстетами, каким был, например, Максимилиан Волошин, сказавший: «Некрасов был для меня не столько гражданским поэтом, сколько учителем формы. Вероятно, потому, что его технические приемы проще и выявленнее, чем у Пушкина и Лермонтова. Мне нравилась сжатая простота Некрасова и его способность говорить о текущем». А такой виртуозный поэт современности, как Юнна Мориц, отдает Некрасову еще более щедрую дань: «Поэзия Некрасова повлияла, на мой взгляд, на всех значительных поэтов XX века. Даже на тех, кто не отдавал себе в этом отчета. Даже на тех, кто его „не очень“ или „совсем“ не любил. Некрасовская поэтика вошла в организм отечественной словесности как вещество, подобное соли».