Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Литературные воспоминания
Шрифт:

уголка нашей части света и неизбежно захватывает людей, как бы ни сторонились

они. Стремление римского населения сделаться причастником общих благ

просвещения и развития признается теперь законным почти всеми; но оно жило

во многих сердцах и тогда. Гоголь знал это, но встречал явление с некоторой

грустью. Помню, раз на мое замечание, «что, вероятно, в самом Риме есть люди, которые иначе смотрят на него, чем мы с ним»,— Гоголь отвечал почти со

вздохом: «Ах, да, батюшка, есть, есть такие». Далее он не продолжал. Видно

было, что утрата некоторых старых обычаев, прозреваемая им в будущем и почти

неизбежная при новых стремлениях, поражала его неприятным образом. Он был

влюблен, смею сказать, в свое воззрение на Рим, да тут же действовал отчасти и

малороссийский элемент, всегда охотно обращенный к тому, что носит печать

стародавнего или его напоминает. Зато уж и Францию, которую считал

родоначальницей легкомысленного презрения к поэзии прошлого, начинал он

ненавидеть от всей души. О французском владычестве в Риме, в эпоху первой

империи, когда действительно сподвижники Наполеона I, вместе с истреблением

суеверия, принялись истреблять и коренные начала народного характера, Николай

Васильевич отзывался после с негодованием. Он много говорил дельного и

умного о всесветных преобразователях, не умеющих отличать жизненных

особенностей, никогда не уступаемых народом, от тех, с которыми он может

расстаться, не уничтожая себя как народ, но упускал из вида заслуги всей истории

Франции перед общим европейским образованием. Впрочем, твердого,

невозвратного приговора как в этом случае, так и во всех других, еще не было у

Гоголя: он пришел к нему позднее. Он тогда еще составлял его и потому довольно

часто оглядывался на свои мысли и проверял их на противоположных взглядах и

на противоречии, он шел только к тому решительному приговору, ко-торый с

такой силой раздался пять лет спустя в литературе нашей. Для подтверждения

наших слов приведем один маловажный случай: кроме маловажных случаев, никаких других между нами и быть не могло, но именно потому, может быть, все

случаи, касающиеся Гоголя, имели почти всегда значительную физиономию и

сохранили в памяти моей точное выражение. Однажды за обедом, в присутствии

А. А. Иванова, разговор наш нечаянно попал на предмет, всегда вызывавший

споры: речь зашла именно о пустоте всех задач, поставляемых французами в

жизни, искусстве и философии. Гоголь говорил резко, деспотически, отрывисто.

Ради честности, необходимой даже в застольной беседе, я принужден был

невольно указать на несколько фактов, значение и важность которых для

цивилизации вообще признаваемы всеми. Гоголь отвечал горячо и тем, вероятно, поднял тон моего возражения; однако ж спор тотчас же упал в одно время с обеих

сторон, как только сделалась ощутительна в нем некоторая степень напряжения.

67

Молча вышли мы из австерии, но после немногих задумчивых шагов Гоголь

подбежал к первой лавочке лимонадчика, раскинутой на улице, каких много

бывает в Риме, выбрал два апельсина и, возвратясь к нам, подал с серьезной

миной один из них мне. Апельсин этот меня тронул: он делался, так сказать, формулой, посредством которой Гоголь выразил внутреннюю потребность

некоторого рода уступки и примирения.

Вообще следует помнить, что в эту эпоху он был занят внутренней работой, которая началась для него со второго тома «Мертвых душ», тогда же им

предпринятого, как я могу утверждать положительно [038]. Значение этой работы

ни- кем еще не понималось вокруг него, и только впоследствии можно было

разобрать, что для второго тома «Мертвых душ» начинал он сводить к одному

общему выражению как свою жизнь, образ мыслей, нравственное направление, так и самый взгляд на дух и свойство русского общества. Результаты этих

изысканий и трудов над самим собой и над духовным бытом нашего общества

публике известны, и мы покамест их не судим: мы голько повторяем, что с

подобными эпохами поворотов мысли и направления неизбежно связано

колебание воли и суждения, как это и было здесь. Он осматривал и взвешивал

явления, готовясь оторваться от одних и пристроиться к другим. Так, например, долго, с великим вниманием и с великим участием слушал он горячие

повествования о России, заносимые в Рим приезжими, но ничего не говорил в

ответ, оставляя последнее слово и решение для самого себя. Отсюда также и те

длинные часы немого созерцания, какому предавался он в Риме. На даче княгини

3. Волконской, упиравшейся в старый римский водопровод, который служил ей

террасой, он ложился спиной на аркаду тогатых, как называл древних римлян, и

по полусуткам смотрел в голубое небо, на мертвую и великолепную римскую

Кампанью. Так точно было и в Тиволи, в густой растительности, окружающей его

каскателли (водопады (итал), он садился где-нибудь в чаще, упирал зоркие, недвижные глаза в темную зелень, купами сбегавшую по скалам, и оставался

недвижим целые часы, с воспаленными щеками. Раз после вечера, проведенного с

одним знакомым живописца Овербека, рассказывавшим о попытках этого мастера

воскресить простоту, ясность, скромное и набожное созерцание живописцев

дорафаэлевой эпохи, мы возвращались домой, и я был удивлен, когда Гоголь, внимательно и напряженно слушавший рассказ, заметил в раздумье: «Подобная

мысль могла только явиться в голове немецкого педанта» [039]. Так еще никому, собственно, не принадлежал он, и выход из этого душевного состояния явился

уже после отъезда моего из Рима. Я застал предуготовительный процесс: борьбу, нерешительность, томительную муку соображений. Письма от этой эпохи, собранные г. Кулишем, уже вполне показывают, куда стремилась его мысль, но

письма эти, как магнитная стрелка, обращены к одной неизменной точке, а сам

корабль прибегал ко многим уклонениям и обходам, прежде чем вышел на

твердый и определенный путь.

Одна только сторона в Гоголе не потерпела ничего и оставалась во всей

Поделиться с друзьями: