Литературный путь Цветаевой. Идеология, поэтика, идентичность автора в контексте эпохи
Шрифт:
Если не считать предисловия к сборнику «Из двух книг» (1913), Цветаева до 1922 года не писала прозы, предназначенной для публикации. Разумеется, само по себе прозаическое письмо вошло в ее жизнь очень рано: это не только несохранившиеся детские дневники, но и частично сохранившееся эпистолярное наследие, а также ранние опыты в эссеистике и полу-автобиографической беллетристике 244 и записные книжки. К концу 1910-х годов у Цветаевой уже выработался устойчивый прозаический стиль. Однако только уехав из России, она решилась выступить как прозаик, постепенно обработав для печати часть своих записных книжек революционных лет. В 1922–1923 годах были также написаны две критические статьи – «Световой ливень» и «Кедр». Именно с них удобно начать разговор об истоках цветаевской прозы.
244
К ним относятся эссе «Волшебство в стихах Брюсова» (1910 – 1911?) и два рассказа под общим названием «То, что было» (1912?). В двух последних уже ясно ощущается неповторимая стилистическая манера, характерная для позднейшей прозы Цветаевой.
При доминировании поэзии в модернистской литературной культуре 1910-х годов (как и предыдущего десятилетия), проза в творчестве поэтов заняла в это время функционально важное место. Речь идет не о беллетристике, хотя и ей многие поэты отдавали дань. Наиболее же примечательным типом прозаического письма в репертуаре поэтов-модернистов стала эссеистика, ориентированная на говорение об искусстве. Понятие «эссеистика» применительно к этому времени оправдано толковать расширительно, включая сюда такие жанры, как рецензия и манифест, получившие именно в начале ХХ века новый, весьма высокий статус в литературе и функционально эссеистике родственные. Обращение к этому роду письма обычно происходило в период вхождения того или иного поэта в литературу и самоопределения внутри нее. Оформление школ и групп происходило в большей степени на основе эстетических идей, выдвинутых в эссеистике, и в меньшей степени – на основе формальных черт поэтики. Соответственно, выступления в жанре эссеистики гораздо определеннее, чем собственно поэтическое творчество, обозначали нишу, которую автор избирал для себя на литературном ландшафте. Потому большинство поэтов поколения Цветаевой и выступило с эссеистикой на самых ранних этапах творчества, да и в дальнейшем не теряло к ней интереса 245 .
245
Наиболее заметным исключением является Ахматова, в чьем творчестве эссеистика вообще никогда не заняла существенного места (ее историко-литературные статьи и мемуарные скетчи принадлежат к иному ряду). В 1910-е годы отсутствие у Ахматовой собственных металитературных высказываний компенсировалось умело инструментованной подачей ее текстов через предисловия и рецензии, исходящие из близкого литературного круга.
Понятно, что «внелитературная» позиция Цветаевой в 1910-е годы лишала для нее эссеистическую прозу внутренней почвы. Ее обращение к эссеистике в начале 1920-х годов можно считать еще одним знаком нового самоопределения в литературе. Однако печать «особенности», лежавшая на ее первых литературных эссе, свидетельствует о том, что пришла Цветаева к этому жанру не совсем обычным путем.
Ее первым опытом в новом жанре стала статья «Световой ливень» (1922), посвященная сборнику Пастернака «Сестра моя жизнь». Никогда прежде Цветаева не откликалась статьями на значительные для нее литературные впечатления; отклик ее был стихотворным, эпистолярным, но никогда – эссеистическим. Опыта писания рецензий у нее либо вообще не было, либо он был неудачен 246 . На таком «отрицательном» фоне желание дать отзыв на только что прочитанную книгу Пастернака требует иных объяснений, нежели ссылка на сильное впечатление, которое его стихи произвели на Цветаеву.
246
Эта оговорка необходима, поскольку в ноябре 1918 года при поступлении на работу в Наркомнац Цветаева на вопрос служебной анкеты «Прежняя служебная деятельность» ответила: «Отзывы о книгах в журнале “Северные записки”» (СС4, 618). Возможно, что подобный ответ был лишь нейтральной отпиской, ибо следов участия Цветаевой в критическом разделе этого журнала не обнаружено. Однако возможно и то, что она действительно пробовала себя в жанре рецензии в середине 1910-х годов и предлагала свои опыты названному журналу (критический отдел «Северных записок» вела С. Парнок, приведшая Цветаеву в журнал). В таком случае, ее рецензии либо были отвергнуты, либо остались ненапечатанными ввиду прекращения журнала в начале 1917 года.
Предлагая статью о «Сестре моей жизни» А. С. Ященко для журнала «Новая русская книга» и как бы отвечая на предшествующую (и так и не исполненную) просьбу издателя дать в журнал краткую автобиографическую справку, Цветаева обмолвилась: «Я свою автобиографию пишу через других» (СС6, 221). Слова эти свидетельствуют о том, что, как минимум, одним из толчков к написанию статьи стала рефлексия автобиографического рода.
Открыв статью коротким лирическим пассажем, Цветаева далее голосом воображаемого «третьего лица» спрашивала: «Пастернак. – А кто такое Пастернак? («Сын художника» – опускаю.) Не то имажинист, не то еще какой-то… Во всяком случае, из новых… Ах, да, его усиленно оглашает Эренбург. Да, но вы ведь знаете Эренбурга? Его прямую и обратную фронду!.. И, кажется, и книг-то у него нет…» (СС5, 231). Нетрудно заметить, что Цветаева с первых слов выделяла в литературной репутации Пастернака обстоятельства, очень сходные с ее собственными. Сердцевина этого сходства – литературная безвестность Пастернака к моменту выхода «Сестры моей жизни». Подспудно Цветаева еще и переносила в пастернаковскую репутацию характерную черту своей собственной: неопределенность «направленческой» принадлежности поэта.
В предложении, следующем за процитированным абзацем, Цветаева неожиданно солидаризировалась с голосом «третьего лица», заявляя: «Да, господа, это его первая книга» (СС5, 231). Несколько страниц спустя, в примечании, Цветаева исправляла эту ошибку, – тут же допуская другую, т. е. называя первой книгой Пастернака «Поверх барьеров». Однако нет сомнения, что первоначальное заявление делалось без всякого лукавства: поправка явно внесена с чужих слов и, возможно, уже в корректуре. Между тем даже эта искренняя ошибка «работала» на Цветаеву. Благодаря ей аналогия оказывалась еще более полной, чем предполагалось вначале: сама Цветаева в это время – тоже автор мало кому памятных поэтических книг, ее сборники начала 1920-х годов воспринимаются многими как дебютные.
Еще одна аналогия, предоставленная в распоряжение Цветаевой самой жизнью и не требовавшая натяжек, отыскивалась ею безошибочно. Говоря о «запоздании» сборника Пастернака на пять лет (т. е. об интервале, разделяющем время написания стихов и издания книги), Цветаева не могла не иметь в виду и собственный сборник «Версты I» со стихами 1916 года, в это время все еще ожидавший выхода в Москве (он появится в конце 1922 года) и таким образом «запаздывавший» на шесть лет. Поэтому важен как автокомментарий и следующий за фразой о «запоздании» пассаж: «Он (Пастернак. – И. Ш.) точно нарочно дал сказать всё – всем, чтобы в последнюю секунду, недоуменным жестом – из грудного кармана блокнот: “А вот я… Только я совсем не ручаюсь…”» (СС5, 231). Это «объяснение», конечно, сформулировано Цветаевой в такой же мере для пастернаковского случая, в какой и для своего собственного: именно так ей хотелось бы преподносить современникам свой поздний выход на авансцену литературы. Завершающее же весь начальный раздел статьи признание окончательно открывало авторские карты: «Пастернак, возьмите меня в поручители перед Западом – пока – до появления здесь Вашей “Жизни”. <…> И не потому, что Вам это нужно, – из чистой корысти: дорого побывать в такой судьбе!» (СС5, 231–232). Статья о книге поэта пиcалась, оказывается, потому, что судьба ее автора представлялась необычайной. Обнаруженные же аналогии между судьбой Пастернака и собственной судьбой формировали напряженный (хоть и скрытый от читателя) автобиографический подтекст статьи 247 .
247
«Метод» скрытых аллюзий на собственную биографию в цветаевском прочтении биографии Пастернака далее переносился ею и на прочтение его стихов. На один из таких случаев обратил внимание в своем письме к Цветаевой от 12 ноября 1922 года сам Пастернак: «Но в одном замечаньи о фразе: “Нельзя, не топча мирозданья” – говоря об ответственности каждого шага, с содроганьем при мысли, как бы: не нарушить, – Вы великодушно и самоотверженно обокрали самое себя. Это у Марины Цветаевой сказано:
Пляшущим шагом прошла по земле. Неба дочь.
С полным передником роз, ни ростка не наруша» (МЦБП, 21).
Переезд в Берлин кристаллизовал самосознание Цветаевой как человека литературы. Потребность в осмыслении необычности, «неправильности» своей предшествующей литературной биографии от этого только усилилась. Письмо Пастернака с восторженным отзывом о «Верстах» пришло месяц спустя после ее переезда и попало на чрезвычайно благоприятную почву: слова признания ее таланта не столько должны были льстить цветаевскому самолюбию, сколько подтверждать ее новое самосознание, самосознание русского поэта, а не «женщины, безумно любящей стихи». Открытие поэзии Пастернака (она получила «Сестру мою жизнь» вскоре после его первого письма) пришлось на этот критический момент. В одном лице совпали голос, показавшийся Цветаевой, как никакой другой, созвучным ее представлениям о духе поэзии, и тип литературной судьбы, в которой она смогла увидеть аналог собственной. Это и заставило Цветаеву взяться за перо: подобно тому как на заре ее творческой биографии пример Башкирцевой раскрыл ей культурный, сверхличный смысл в повседневности стихописания, пример Пастернака бросал теперь свет на ее определенным образом сложившуюся судьбу в литературе.
Разъяснить читателям «Световой ливень», впрочем, смог не больше, чем посвящение «Вечернего альбома» памяти Башкирцевой. Этот опыт экстериоризации собственного «я» и интериоризации чужого (того, что Цветаева назвала «писанием своей автобиографии через других») как акт самоопределения оказался нераспознаваемым для читателя. И если посвящение первого сборника Башкирцевой было прощено Цветаевой «по возрасту», то к «Световому ливню» критика оказалась не в пример беспощадней:
Даже воспоминания Белого (о Блоке. – И. Ш.) кажутся сдержанными и сухими после статьи Марины Цветаевой о Пастернаке. (Световой Ливень, Эпопея № 3).
23 страницы этой «статьи» написаны в таком тоне восторженной истерики, что первое чувство при их чтении – острая неловкость и за автора этих панегириков и за предмет их – Пастернака 248 .
Так считал не один Георгий Иванов; с ним были согласны и другие критики, отозвавшиеся на статью Цветаевой 249 . А. Тансман, например, замечал: «Это – не критика, а вакхический дифирамб. И уж так громко, так звонко, такая фуга уподоблений и фигур, что дух захватывает. Новый вид экстатической лирики – вроде старого импрессионизма, но с истерикой» 250 .
248
Иванов Г. Почтовый ящик // Цех поэтов. Кн. 4-ая. Берлин: Трирема, 1923. С. 70.
249
См.: П. Л. [Лутохин П.] [Рец.] Эпопея. № 3 // Накануне. 1923. 13 марта. № 283. С. 5; Тансман А. Хроника литературы и искусства. Эпопея, № 3 // Звено. 1923. 16 апр. № 11. С. 3. Нейтральным по тону был лишь один беглый отзыв: Б-х А. [Бахрах А.] [Рец.] Эпопея № 3 (декабрь) // Дни. 1923. 4 февр. № 81. С. 14.
250
Тансман А. Хроника литературы и искусства.
Дело было явно не в субъективности критиков. «Световой ливень» был написан в несуществующем жанре – именно эту проблему они и почувствовали, хотя не смогли точно назвать. Статья Цветаевой не соответствовала той функции, которую отзыв на книгу призван был выполнять в литературной жизни. Но и ни с каким иным родом письма, кроме критической эссеистики, «Световой ливень» у его читателей тоже не ассоциировался: статья о недавно вышедшей книге должна была вписываться в эти дискурсивные рамки. Удовлетворительных указаний на неправомерность таких ожиданий Цветаева не дала и, по-видимому, их необходимости не ощущала. Лежавшие на поверхности статьи автобиографические аллюзии критикой, в свою очередь, узнаны не были, ибо в отзыве на книгу само их наличие не должно было иметь существенного значения. Таким образом, обратившись к тому роду письма, который «обслуживал» сферу литературных отношений, Цветаева столкнулась с неприятием критикой своей дискурсивной стратегии. «Надо очень любить стихи Цветаевой, чтобы простить ей ее прозу» 251 , – к такому неутешительному выводу приходил Георгий Адамович, оценивая «Световой ливень» и «Кедр» (1923), еще одну статью-отзыв Цветаевой – на этот раз, на книгу воспоминаний князя С. М. Волконского «Родина».
251
Адамович Г. Литературные заметки // Звено. 1924. 6 окт. № 88. С. 2.
Этот второй цветаевский опыт в прозе вызвал у критиков не меньше недоумения и осуждения, чем первый:
Никак не пройти мимо крикливой статьи Цветаевой о кн. Волконском. Автор прекрасной книги «Родина» уподобляется здесь и Лукрецию, и Гете, и даже – «Богу первых дней», и это – с выкрикиванием и причитаниями, – на протяжении более чем тридцати страниц. Просто непонятно, откуда это кликушество по поводу такой спокойной и прозрачной книги 252 .
Основания для столь резкого отзыва были все те же. В «Кедре» Цветаева вновь, ничего не объясняя читателю, ввела в ткань статьи свою биографическую тему. Здесь были продолжены в форме публичного высказывания размышления, заполнявшие недавно записные книжки и рабочие тетради Цветаевой: «Кедр» стал рассказом о тех переменах в собственном мироощущении, которые она связывала со своей встречей с Волконским. Тема статьи объявлялась уже в первом абзаце, но это объявление носило столь же «эзотерический» характер, как и автобиографические аллюзии в «Световом ливне»:
252
Н. Б. [Бахтин Н.] [Рец.] Записки наблюдателя. Литературный сборник. Кн. I. Прага, 1924 // Звено. 1924. 30 июня. № 74. С. 4.