Литературный путь Цветаевой. Идеология, поэтика, идентичность автора в контексте эпохи
Шрифт:
С отказом от последней исчезала и эта двуплановость. Теперь Федра, Сивилла или Офелия оказывались проекциями авторской персоны и носителями авторского голоса. Разные стилистические регистры сохранялись лишь постольку, поскольку могли входить в лирический диапазон автора 301 . Истории литературных и мифологических персонажей апроприировались с той степенью верности оригиналу, которая была востребована личным мифом автора.
Окончание «М'oлодца» совпало по времени с моментом существенных перемен в этом мифе. Вызваны они были быстро развивавшимися отношениями с Борисом Пастернаком. Решение посвятить «М'oлодца» ему Цветаева, по-видимому, приняла не раньше весны 1923 года, когда Пастернак уехал из Берлина в Москву (встреча их в Берлине так и не состоялась) и поток ее стихов к нему начал обретать форму. В двух из этих стихотворений («Эвридика – Орфею» и «Терпеливо, как щебень бьют…») заново прозвучали, в виде реминисценций, темы «Дочери Иаира» и «М'oлодца» 302 . Вероятно, посвящая поэму Пастернаку, Цветаева уже понимала, что ее личный миф, зашифрованный в «М'oлодце», обретал новые возможности развития именно с появлением Пастернака в ее жизни.
301
Это порой вызывало недоразумения в критических отзывах. Так, в 1928 году В. Ходасевич сетовал на «ничем не оправданное и безвкусное смешение стилей» в драме Цветаевой «Федра»: «“Античные” персонажи трагедии изъясняются на неслыханном, отчасти архаизированном, отчасти модернизированном русском языке. Людям, не искушенным по части стиля, это может показаться своеобразным и поэтическим. В действительности это смешно и наивно» (Ходасевич В. [Рец.] «Современные записки». Кн. 36-ая // Возрождение. 1928. 27 сент. № 1213. С. 4). Такое стилистическое решение «Федры» не было, однако, ни смешным, ни своеобразным: оно лишь ничем не выделялось на фоне стилистической практики Цветаевой после 1922 года, яркой чертой которой как раз и стало «неслыханное» смешение архаизированного и современного языков в речи любого из ее персонажей и в ее собственной непосредственной лирической речи.
302
О связи цикла «Дочь Иаира» со стихотворением «Эвридика – Орфею» см.: Hasty O. P. Marina Tsvetaeva’s Orphic Journeys in the Worlds of the Word. P. 38–45. Стихотворение «Терпеливо, как щебень бьют…» своей концовкой прямо отсылает к концовке «М'oлодца»: «И домой: / В неземной – / Да мой» (СП, 330).
По своему значению для творчества Цветаевой ее встреча с Пастернаком несравнима ни с какой другой человеческой встречей 303 . Это значение, однако, не описывается в терминах литературного или идейного влияния. Только критикам, читавшим «Ремесло» и «Психею» после «Светового ливня» (хотя написаны они были до него и до знакомства с творчеством Пастернака вообще), могло показаться, что цветаевская поэтика претерпела какие-то изменения под влиянием пастернаковской. И после знакомства Цветаевой со сборниками Пастернака «Сестра моя жизнь» и «Темы и вариации» ее стилистика и вся поэтическая техника продолжали развиваться в русле, уже намеченном в ее предшествующем творчестве. Что же касается отсылок к пастернаковским текстам или имитаций его стиля в отдельных стихотворениях, то они были продуманными элементами творческого диалога, а не знаками влияния 304 . В идейном же отношении, в своем понимании творчества и искусства Пастернак и Цветаева, при наличии бесспорной близости изначальных позиций, развивались и менялись по-разному и пришли к разным итогам.
303
Наиболее подробно о взаимоотношениях двух поэтов см.: Ciepiela C. The Same Solitude: Boris Pasternak and Marina Tsvetaeva.
304
Попытка подробно проследить весь пастернаковский субстрат в стихотворениях сборника Цветаевой «После России» сделана в книге Е. Айзенштейн. Невзирая на натяжки в интерпретациях и излишнюю описательность, эта книга содержит ряд важных и интересных наблюдений. См.: Айзенштейн Е. О. «Борису Пастернаку – навстречу!» Марина Цветаева: О книге Марины Цветаевой «После России» (1928). СПб.: Журнал «Нева», 2000.
Однако для художника цветаевского склада вовсе не названные типы влияний вообще могли быть важны. «Литературных влияний не знаю, знаю человеческие» (СС4, 623), – это не только удачный афоризм, но и справедливое автонаблюдение. «Личность творца» – тема, которую, как уже говорилось, Цветаева помещает в центр своей поэтологии вскоре после революции. Именно «судьба» Пастернака, т. е. некоторое интуитивно складывающееся представление о траектории развития его творческой личности, занимает Цветаеву уже в «Световом ливне». То же становится темой цветаевских писем к Пастернаку в феврале 1923 года. Прежде Цветаева лишь о Блоке говорила: «Больше, чем поэт: человек» (СТ, 50), – и в ее устах именно это было формулой гениальности. Теперь Блок умер, и свой миф о нем Цветаева могла перенести на кого-то живого 305 . Им и стал Пастернак.
305
На этот перенос уже обращали внимание исследователи. Мифотворческий смысл такого переноса (от Орфея-Блока к Орфею-Пастернаку) проанализирован в книге: Hasty O. P. Marina Tsvetaeva’s Orphic Journeys in the Worlds of the Word. P. 29–36, passim. В этой связи заслуживает пояснения стихотворение «Брожу – не дом же плотничать…», которое Цветаева включает в подборку стихов, обращенных к Пастернаку (МЦБП, 72–92), и в котором И. Кудрова совершенно справедливо обнаруживает лексические маркеры «обращенности» к Блоку (Кудрова И. «Встретились бы – не умер…» (Цветаева и Блок) // Кудрова И. Просторы Марины Цветаевой. СПб.: Вита Нова, 2003. С. 375–392). В стихотворении действительно есть знаки его обращенности и к тому и к другому адресату – и в этом нет противоречия: Цветаева обращается в нем к своему истинному спутнику, противопоставленному неистинному, «минутному баловню», – и то, что этот истинный спутник одновременно Блок и Пастернак, лишь подтверждает преемственность второго по отношению к первому в ее мифе.
«Отчужденностью на эстраде явно напоминал Блока» (СС5, 232), – так напишет Цветаева о Пастернаке уже в «Световом ливне». «Вы первый поэт, которого я – за жизнь – вижу», – к этой начальной фразе своего письма к Пастернаку от 10 февраля 1923 года Цветаева тут же делает примечание: «Кроме Блока, но он уже не был в живых!» (МЦБП, 33). Спустя несколько дней она рассказывает ему в письме о своей «пропущенной» встрече с Блоком (МЦБП, 42–43); рассказу этому предшествует ее страстная просьба к Пастернаку «не уезжать в Россию, не повидавшись с [ней]» (МЦБП, 37). Она желает модифицировать миф, ввести в него встречу, но миф оказывается сильнее. Точнее – он меняется в другом, и более важном, отношении. Пастернака вплоть до 1935 года Цветаева так и не увидит, но встреча их, конечно, состоится: на многие годы он станет самым близким для нее собеседником. Их переписка, принимающая напряженно-личный характер с начала 1923 года (хотя и прерывающаяся вскоре после этого на год с лишним), до конца 1920-х годов может служить основным – после стихов и прозы – источником для характеристики творческих биографий каждого.
Еще до отъезда Пастернака в Россию, в одном из февральских писем к нему Цветаева пытается сформулировать свое ви'дение его творческой личности: «Мне хочется сказать Вам <…>, что в Вашем творчестве больше Гения, чем поэта (Гения – за плечом!), поэт побежден Гением, сдается ему на гнев и на милость, согласился быть глашатаем, отрешился» (МЦБП, 36). Поясняя же чуть ниже прямоту своих суждений о нем, Цветаева делает ремарку: «Кстати, это письмо – беседа с Вашим Гением о Вас, Вы не слушайте» (МЦБП, 37). Смысл этих риторических ходов – в том же, в чем был смысл начальной части «Светового ливня»: косвенно постулировать факт творческого родства, которое делает доступной особую форму контакта и особое знание о собеседнике. Законченный и лишенный вариативности миф о самой себе как ведомой Гением, «сдавшейся ему на гнев и на милость», благодаря появлению Пастернака обретает открытость и вариативность. Экстраполируя тот же миф на него, Цветаева теперь может развивать оба мифа параллельно, ведя их к теме встречи двух «равных», «брата и сестры», «Патрокла и Ахилла» (СТ, 117), равно как и к варианту того же сюжета – к теме невстречи «равных», их несостоявшегося соединения в жизни, но ожидающего их впереди идеального и вечного союза 306 . Таким образом, в личном мифе Цветаевой благодаря появлению Пастернака возникает ниша для «другого», для того, с кем соотносится духовное бытие автора, кого ожидает одна с автором судьба и кто одновременно является для автора земным современником. Именно это делает встречу с Пастернаком одним из ключевых моментов творческой эволюции Цветаевой.
306
А. Динега указывает на структурные сходства создаваемого Цветаевой нового мифа с мифом об Эросе и Психее (Dinega A. W. A Russian Psyche. P. 92–95, passim). В этом она следует за Е. Витинс, которая обнаруживает этот миф в цикле «Провода» (Vitins I. The Structure of Marina Cvetaeva’s «Provoda»: From Eros to Psyche // Russian Language Journal. 1987. Vol. 41 (140). P. 143–156). Структурные сходства здесь действительно налицо, однако смысловых, содержательных несходств тоже немало. На наш взгляд, мифологизируя свои отношения с Пастернаком, Цветаева не возвращается назад, к уже творчески пройденному ею этапу манипуляций с мифом об Эросе и Психее, а развивает дальше свой текущий миф, в котором выжнейшим структуро– и смыслообразующим элементом является творческая ипостась обоих героев и их «равенство».
Перемена мифа происходит не сразу; летом и осенью 1922 года большинство стихов продолжают линию «Ремесла». Это несомненно даже в тех стихотворениях, которые развивают отброшенную в «Ремесле» тему «дольней любови», биографически связанную с кратким романом с А. Г. Вишняком в Берлине. Стихотворение «Но тесна вдвоем…» (8 августа 1922 года) 307 , первое из написанных «после России», которое появилось в печати, продолжает тему Эроса – творчества – одиночества и отрицает возможность всякой ниши для «другого» в земном бытии поэта:
307
Впервые под названием «Река» оно было напечатано в берлинском альманахе «Струги» (1923), а через три года появилось без названия в составе цикла «Сивилла» на страницах журнала «Воля России» (1926, № 5). В сборнике «После России» оно не имеет названия и не входит в цикл.
Рефреном повторяющаяся в стихотворении третья строфа сопровождает далее серию предостережений, а бесконечность цепочки земных опасностей символизируется финальным «Берегись», продленным многоточием. Обереги от слуги, жены, родни, могил и гробниц, «вчерашних правд» и финальное «Даже самый прах / Подари ветрам» (СП, 296) – всё это призывы к максимальной автономизации собственного бытия, от которого после смерти не должно остаться «земных примет». То, что субъект речи в стихотворении экстериоризируется («проточные жилы рек»), не меняет лирического характера этой речи. Включение стихотворения в цикл «Сивилла» при второй его публикации служит тому подтверждением. В двух других стихотворениях о Сивилле августа 1922 года та называется «выбывшей из живых» и «порвавшей родство с веком» (СП, 293), – характеристики, которые прочно вошли к этому времени в цветаевский миф о себе.
Еще нет ниши для «другого» (человека) и в одном из прекраснейших циклов в поэзии Цветаевой – «Деревья» (его первые семь стихотворений написаны осенью 1922 года). Здесь единственным достойным «другим» для поэта оказывается природа. Метафизические корни союза поэта и природы Цветаева будет десятилетие спустя пояснять в прозе, но лирически он осмыслен уже теперь. Природа – воплощение мира бессмертья на земле, она – творение той же силы, что руководит и поэтом. Потому для поэта именно в природе лежит истинный и исконный оплот, вечное обещание духовной защиты:
В смертных изверясь,Зачароваться не тщусь.В старческий вереск,В среброскользящую сушь,– Пусть моей тениСлаву трубят трубачи! —В вереск-потери,В вереск-сухие ручьи.Старческий вереск!Голого камня нарост!УдостоверясьВ тождестве наших сиротств,Сняв и отринувКлочья последней парчи —В вереск-руины,В вереск-сухие ручьи.Жизнь: двоедушьеДружб и удушье уродств.Седью и сушью(Ибо вожатый – суров),Ввысь, где рябинаКраше Давида-Царя!В вереск-седины,В вереск-сухие моря.«Тождество сиротств» – самая прочная форма родства, а тот, по чьей линии это родство ведется, – «суровый вожатый», увлекающий поэта и природу все тем же вечным путем «ввысь», назад, к первоисточнику их самих.
Одно из самых значительных лирических стихотворений Цветаевой, которым она отметила в 1922 году свое тридцатилетие 308 , вошло именно в цикл «Деревья»:
Не краской, не кистью!Свет – царство его, ибо сед.Ложь – красные листья:Здесь свет, попирающий цвет.Цвет, попранный светом.Свет – цвету пятою на грудь.Не в этом, не в этомли: тайна, и сила и сутьОсеннего леса?Над тихою заводью днейКак будто завесаРванулась – и грозно за ней…Как будто бы сынаПровидишь сквозь ризу разлук —Слова: ПалестинаВстают, и Элизиум вдруг…Струенье… Сквоженье…Сквозь трепетов мелкую вязь —Свет, смерти блаженнееИ – обрывается связь.—Осенняя седость.Ты, Гётевский апофеоз!Здесь многое спелось,А больше еще – расплелось.Так светят седины:Так древние главы семьи —Последнего сына,Последнейшего из семи —В последние двери —Простертым свечением рук…(Я краске не верю!Здесь пурпур – последний из слуг!)…Уже и не светом:Каким-то свеченьем светясь…Не в этом, не в этомли – и обрывается связь.—Так светят пустыни.И – больше сказав, чем могла:Пески Палестины,Элизиума купола…308
В беловой тетради стихов Цветаевой над этим стихотворением крупными буквами написано: «30 ЛЕТ» (РГАЛИ, ф. 1190, оп. 2, ед. хр. 4, л. 92 об).