Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Молодой дантист сказал:

– Мужчина, кончайте водку пить, пора вставлять зубы.

Какая боль, какая боль, Аргентина-Ямайка: пять-ноль. Где вы, белые мои зубы, где вы, белые мои простыни с инициалами?

В кустах лежал пьяный, держась за ручку полуоткрытого чемодана, полного зелеными пачками. Сырая высокая трава, густые заросли сочащихся кленов. Он лежал рядом с кучей дерьма, и использованные бумажки пошевеливал ветер. Фуражка его съехала на нос, он посапывал, втягивая и выделяя тонкую струйку сопли, по подбородку его бежала слюна, и выражение такой беззаботности расплывалось по его лоснящейся физиономии, что я залюбовался.

– Ну скоро ты там?

– Иду, иду.

И я скрыл листьями и удалился на цыпочках, чтоб не потревожить сон счастливого человека.

Мальчик и смерть

Жил один мальчик. Он ходил в школу. Ему было все равно, пока он не узнал, что умрет. И тогда ему стало страшно. Потерять папу и маму, бабушку и дедушку, сестру. Он пробовал об этом говорить со взрослыми и понял, что про это неудобно говорить, все равно что спрашивать, откуда берутся дети. Он никогда не спрашивал, потому что чувствовал, как неудобно про это. То ли дело с ребятами во дворе, и про откуда дети, и про смерть. «Когда помрешь, – говорила соседка по парте, – положат пятаки на веки, чтоб не открывались, как моей бабушке». И потом вечно столько забот и дел, отвлекающих от этого каверзного вопроса, что просто невпроворот. И взрослым некогда об этом думать, им это скучно, неинтересно. Они собираются что ли жить вечно? Почему же тогда, думал он, собаки не боятся? Говорят, они прячутся подальше и все. И кошки тоже, и голуби.

Интересная штука получается: человек – царь природы, а перед лицом смерти выглядит хуже собаки. Тут какая-то тайна.

И он носил в себе эту неразгаданную тайну, иногда забывая ее. Иногда на него находило, и он замирал посреди игры в футбол во дворе. И мяч летел мимо, а он стоял, пораженный догадкой – вот-вот что-то разрешится, откроется, прояснится, вот-вот, это так важно, должно быть, – покачиваясь, как дерево от ветра. И пробегали товарищи с открытым ртом, они что-то кричали, наверное, – гол! Эх ты, разиня! Но он не слышал, а слышал, как спускается красный вечер на крыши, на окна, на девочку-соседку, играющую в дом с подружками. А его кто-то толкал в спину, и вот он уже бежит, чтоб не упасть, пинает мяч, несется дальше. Потом, после игры, когда они сидят на лавке возле дома, запыхавшиеся, возбужденные, и обсуждают матч, ему не кажется мысль о смерти грустной, она обыкновенная.

И засыпая, он словно прятал ее под подушку, она не докучала, она изменялась вместе с ним. Он воспринимал ее, оказывается, по-разному, в зависимости от настроения и обстоятельств. «Только что мне было не по себе, страшно», – думал он, вспоминая состояние во дворе, когда вместе с его смертью представилась смерть и каждого игрока, и девочки возле дома на траве газона с куклами и подружками. «Все подряд исчезнет. Но будет что-то другое, – догадывается он, – обязательно будет. Не будет именно всего этого, неповторимого, не будет Жорки в коротких штанах, Пашки с длинным носом, Кольки, умеющего свистеть по-птичьи, толстого Славки, постоянно сочиняющего про себя истории, Валерки, самого меткого стрелка из рогатки, гундосого Шурки, плаксы и ябеды Катьки. Но будет что-то другое, как были у меня другие друзья раньше, когда мы жили в другом конце города, и мне с ними уже не о чем говорить, да я их уже и не помню, я тогда был совсем маленький. Как звали младшего брата парня, который служил в мореходке? Мне так хотелось приблизиться хоть на капельку к настоящему моряку, но ему было со мной неинтересно, как мне неинтересно было с его младшим братом, мямлей и рохлей. А моряк в белой нарядной матроске сидел на бревнах со старшими ребятами, курил и сплевывал тонкой струйкой сквозь зубы, на зависть остальным мальчишкам. Меня они, впрочем, прогнали от своей компании. „Нечего тебе со старшими водиться. Ступай играть с Костькой“. Вспомнил, его звали Костя».

И мальчик засыпал, представляя соседку по парте голой, как на картинке, где купаются без трусов деревенские девчонки под нависшими ветвями. Плеск и смех.

Ореховая сероглазка

Я приходил к ней с кульком орехов, торчал на кухне и ждал, когда она прифрантится. Мама ее получала на работе спирт. И когда мы садились за стол, мама вкрадчиво спрашивала, не желаю ли я для аппетита немножко оттянуться, всепонимающе улыбаясь при этом (добрая женщина), дочь косо и сероглазо смотрела на меня в ожидании, что я откажусь. Дулю маковую! Нет, я, конечно, не крякал при этом, но… как приятно на прогулке и как легко ступать в начищенных туфлях по хрустящей ледяной корочке. Ты шапочку-то пододень. Ну, мама.

Как-то после слайдов с голландскими художниками заскочила к нам в комнату ее старшая сестра – корова с ребенком – и заставила нас смотреть слайды с ее уродами. Она стояла рядом со мной, обжигая в темноте своим горячим животом, и говорила: вот поженитесь, и у вас будет такое же счастье.

Из всей мрачной «Оптимистической трагедии» (я имею в виду фильм) запомнилась компания анархистов, расхлестано вываливающая на берег под грозны очи дамочки в тужурке (Володина). Что все остальное по сравнению с одним небольшим, но таким живым сочным эпизодом! «Цыпленок жареный, цыпленок пареный…» Это мои ребята, с ними мелькнул эпизод свободы.

Мерзкое чувство тоски ощутил я, когда отец прочел вслух рассказ Горького «Мальчик и нищий». Я старался не смотреть даже на корешок этой страшной книги, запиханной в туго набитую этажерку.

Все эти «крохотки» пишу, надо признаться, не без кайфа, и мне стыдно, что я такой взрослый, дальше некуда… Но мне уже все равно, как я выгляжу со стороны.

Мой дядя учился в школе рабочей молодежи и как-то принес набор открыток, это были гравюры Дюрера. Почему ангел с большими крыльями такой грустный, почему он с треугольником и циркулем в руке? Никто из взрослых мне не мог объяснить. (Между нами говоря, это до сих пор остается для меня загадкой).

Дед работал на ликерке и приносил мне в игрушки пачки насаженных на проволочку винных этикеток. Яркие и запоминающиеся: рябиновка, вишневка, смородиновка. Вместе с другими символами эпохи винные этикетки создают параллельную жизнь. Мне иногда кажется возможным уйти туда, в этикетку «Южная ночь».

За стеклом витрины – Мерилин Монро, пять фотографий, пять состояний: смеющийся мальчишка-шалопай, надутый мальчик, недовольный, внимательный лукавый взгляд все понимающей дамы, удивленье (как вы смеете?!) и вновь открытость (здорово я тебя разыграла?). И все это столь гибко, естественно (ну же, будь таким же, как я). Или – видишь, мне ничего не стоит. Отходишь от витрины на цыпочках.

Как тошно делается. Для чего пишу? Нет веры в то, что это нужно. Все кажется тогда бессмысленным, пустой тратой жизни. И, подхватив тетрадки, я иду, я ухожу от вас, безжалостные люди!

В тусклый и обязательно с дождичком день мельком услышишь музыкальную фразу и весь остаток дня несешь как что-то чистое, не нуждающееся в дополнении, красивое, как большая морская раковина с картины художника Н.: до осязаемой ясности представляешь себя в кресле бордо на террасе, нога на ногу, смотри, как красиво погружаются в ночь – и вяло текущая мания и город блестящих соринок. Остановись, закрой глаза, вспомни нашу любимую… Извини, друг, мне некогда, я работаю грузчиком, как все русские за границей. Извини.

Ночь на восьмое

Ночь…

Весь день посвящен чтиву, скорей замутнен, так как ничего, окромя головной боли и досады, переходящей в раздраженье, переходящей в унынье, переходящей в отчаянье.

– А, попался, теперь уж ему не уйти…

Умно пишут, подло выходит. Подляна. Нет такого ощущения после и во время «Колымских рассказов», «Матренина двора», всех рассказов Солженицына. Почему?

* * *

Сегодня услышал, как недовольный голос сказал: – Все хотят уснуть и проснуться уже в другой России. Нет, господа, не выйдет!

А я бы взял этого белогорячечника и поставил в битком набитый автобус и чтоб он пошевелиться в нем не мог, пусть ездит с утра до ночи, часов до двенадцати, а утром в шесть опять туда же. Так и быть, разрешается поспать на вокзале, сидя на фанерной лавке, но опять же в тесноте. Из мясных блюд – бульон от пельменей с хлебом. Да болезней разных побольше, чтоб ни стоять, ни сидеть, чтоб ноги в язвах, зубы худые, кашель, грыжа, конъюнктивит, бессонница, страх смерти, страх одиночества, страх голода и работы. Чтоб, доживя до сорока, лишь в Господе Боге утешенье сыскал. Тогда б он, голубчик, другое провякал.

Поделиться с друзьями: