Люблю и ненавижу
Шрифт:
Сомовы — сам Илья Ильич и жена его Евстолия Карловна — сидели за столом чинно, важно, в особенный разговор не вступали: Евстолия Карповна — из уважения к мужу никогда первой ничего не произносила; как говорится, не лезла поперек батьки в пекло, а Илья Ильич — тот вообще разговаривать не любил, тем более и стыдновато сегодня говорить: Авдюха-то, молодой мужик, на войну уходит, а они, тоже мужики, пока дома остаются. У Авдюхи, значит, все козыри перед ними налицо…
Варька — та время от времени принималась кормить дочь: вытаскивала из глубокого выреза широко-округлую, сочащуюся молоком грудь и, полуотвернувшись, зажав пальцами напрягшийся сосок, совала его в рот Зойке; Зойка сладко чмокала, а Варька сидела хмурая, нахохлившаяся, чужая всем — даже в эти минуты, когда родные прощались с Авдюхой, который вернется ли еще живой, да и когда вернется? — вот вопрос…
И вот одна Катя, сидя на лавке с широко расставленными ногами — привычно сидеть ей мешал большой, на шестом месяце живот, который упирался в окрай стола, — только одна она не сводила глаз — ни на минуту, ни на секунду — с Авдюшки, всей горечью, всей любовью глаз своих как бы внушая ему одну мысль: только вернись, вернись, мой милый, только не погибай там, неизвестно где, неведомо в каких краях…
Она чувствовала: была близка к обморочному состоянию, ноги отнимались, кисти рук — литыми гроздьями — безвольно лежали на скамье, живот тяжелым грузом опадал на колени, сердце исходило ноющей тоской: а вдруг и правда — последний это раз для них, последний вечер видятся, последние слова друг другу говорят? Но не хотела верить этому, не могла, и от двойственности своего состояния — веры и безверия — и была близка к обмороку.
Слава богу, никто хоть с ней не разговаривал (она бы, видно, и сказать ничего не смогла, а сразу бы повалилась с лавки без чувств, — так ей казалось), изредка только или отец Авдюхи, или ее собственный отец — Илья Сомов — говорили как бы за нее, заверяли Авдюху:
— А за Катеринку не беспокойся… в обиду ее не дадим. Да и внучку-внучонка на ноги подымем — это уж кого нам Катерина подарит… — И улыбались ласково, с усмешливой подначкой поглядывая на Катю. А она будто и не слышала этих слов, не понимала, продолжая во все глаза — и только так — смотреть на Авдюху.
Эта ее жалостливость и была, наверное, тем главным, что решило — когда-то — совместную их с Авдюхой судьбу. …Варька, бесовская и вздорная девка, сгоравшая в любви к погибшему Силантьеву и неожиданно родившая бог знает от кого — от проходимца Клима Головни, не то что разговаривать, а даже видеть с тех пор не могла бывшего своего ухажера Авдюху Куканова. Кто он для нее был? Сопляк — не больше, ничего еще не понимавший ни в жизни, ни в любви, да и бабы-то толком не знавший, не ведавший, что за страсть такая гонит его к женской юбке, что за мука точит… Раньше Варька хоть гуляла с ним иногда, хоть до разговора снисходила, а теперь? — да смешно и подумать, что она могла теперь обратить хоть какое-то внимание на него. И даже не так — не в Авдюхе Куканове было дело. Сама жизнь, казалось, развалилась для Варьки на две половины — с пропастью между ними: там, в прежней жизни, было все, в этой, нынешней, не было ничего, и никакого мосточка, никакой даже узкой жердочки не виделось Варьке, чтоб соединить смысл с бессмыслием. Так что — по сути дела — Авдюха Куканов был ни при чем, Варька просто отгородилась от мира, обозлилась на него, как наливающаяся ненавистью шипящая гусыня, когда ей кажется, что кто-то посягает на ее суверенную территорию. Территория Варьки была: «Оставьте меня в покое! Не лезьте в душу!» Переругалась с отцом, с матерью, с односельчанами вовсе разговаривать не хотела (ее, как водится, и осуждали, и жалели, но больше — осуждали; так чего Варьке было церемониться со всеми?!), и только одна Катя знала тропинку к Варькиной душе — не столько через дочку, которую Катя помогала сестре нянчить и растить, а через редкие, очень редкие разговоры про Егора Егоровича, про жизнь и смерть его, про Варькину безысходную любовь, которая запеклась в ее душе, как спекается кровь на рассеченной ране. Варька как будто лишилась рассудка — не в том смысле, что сошла с ума, нет, а в другом: перестала соотносить причины и следствия, правду и ложь, искренность и фальшь, — ей все теперь казалось ложью, все вокруг были виноваты в ее горе, — и хоть она ничего не говорила, никого не обвиняла в открытую, но это ощущалось по ее глазам, жестам, мимике, редким озленным словам, которые нет-нет да срывались с Варькиных губ. Как в кокон, спряталась Варька в свою беду, но и в коконе этом вела себя не тихо, не смиренно: мол, лишь бы меня не слышали, не видели, — нет, вела себя так, будто правда была за ней, а люди кругом — свои ли, чужие — только раздражали и злили ее беспросветной глупостью, непониманием правды жизни, притворством и взаимной, устраивающей всех ложью.
Другими словами — зла, ох крепко зла была Варька отныне на людей!..
И, конечно, разве мог к ней — вот такой-то — подступиться Авдюха Куканов? Пытался, но куда там!.. И вот тут-то и оказалась рядом с Авдюхой жалостливая, добрая сердцем Катерина. Тогда еще, когда она в первый раз открыто, сама удивляясь своей нестеснительности, заступилась за Авдюху, перехватила Варькину руку, с упоением хлещущую широкую спину парня посвистывающим прутом, ведь тогда еще Варька обронила пророчески, насмешливо глядя на Авдюху:
«Тебе вот за кем хороводить-то надо, за Катькой! А ты все за меня, дуру грубую, цепляешься…»
«Дуры-то — они слаще», — ответил тогда, в тоне напускной лихости и бравады, Авдюха, но как оказалось — никакой сладости от Варьки так и не перепало Авдюхе Куканову, да и не могло, наверное, перепасть: Варька изначально была дурная и вздорная характером (хоть и хороша, ох хороша девка во всем поселке считалась!), и судьба ее должна была прорезаться неожиданно, необычно, не как у всех, — заведомо проторенной дорожки у таких, как Варька, на Руси не бывает. Что и подтвердилось: ходила с Авдюхой, влюбилась в Силантьева, а Зойку родила от Клима Головни.
Судьба-судьбинушка женская…
Но неожиданно — и очень быстро к тому же — сумела Авдюхе заменить Варьку ее младшая сестра: не успел и оглянуться, обиду и горечь полелеять в душе, как уже без памяти влюбился в Катерину Авдей Куканов. Вот странность: сколько лет думал об одной, а чуть иной поворот — полюбил другую. Так уж, видно, устроен человек, если не всякий, то многий: не любовь в себе носит, а готовность любить — и как только почувствует ответный ток, так и вспыхивает в нем новое озарение…
А уж какая оказалась мягкая, нежная, ласковая Катерина! Сколько доброты, душевной щедрости накопилось в ней, пока она росла, никем не примечаемая за спиной старшей — такой яркой и громкой — сестры. Даже и представить никогда не мог Авдюха, мимо какого счастья проходил, не обращая внимания на Катю, — так раньше поглощала всю его душу Варька. И вот никто и заметить не успел, а они с Катериной уже не могли жить друг без друга; она-то давно это знала, давно чувствовала, какой безрассудной и безнадежной была ее любовь к нему, а потом повернулось — нет, не совсем безнадежной, и вместе с первым поцелуем, который у них случился как бы ненароком, Авдюха и распознал, кажется, во всяком случае ощутил ее тайное чувство: вся она, Катя, так откровенно, так жадно и так безропотно припала к нему, так нежно обвила руками его шею, а ведь такой испуганно-застенчивой всегда казалась, так бездонно отдалась поцелую, что он, Авдюха, и сам провалился бог знает куда…
Потом много еще было других поцелуев, ласк, шепотов, пока стало совсем невмоготу беречься друг от друга; не хватало уже терпения выносить любовную муку, и они наконец, все поняв, все решив, пошли сначала к ее, а потом и к его родителям…
И вот теперь, всего-то и полгода не прожив вместе (а жили молодые, как водится, в доме отца жениха — Сергия Куканова), они должны были прощаться… и кто знает, не навсегда ли?
Ночь была у них странная, неожиданная для Кати: Авдюха крепко спал, а она пролежала до самого рассвета, так и не сомкнув глаз. Она не ворочалась, не вздыхала, не плакала, — наоборот, лежала будто окаменевшая, неотрывно глядя в потолок, где из-за темноты ничего, конечно, разглядеть было нельзя, да и что вообще можно там увидеть? Не в открытых глазах Кати было дело, а в ее думах. Вот она и лежала, беспрестанно думая, но если бы вдруг захотелось выразить эти думы в словах, много ли там слов нашлось бы? Слова не соответствуют думам и не выражают их; дума — это тяжкое, гнетущее и еще тысячеразное состояние души, а вовсе не какие-то конкретные слова. И преобладали в ее думах два чувства: страх за Авдюху и — обида на него. Страх — он понятен, а вот обида… Обида за короткое женское счастье, за надламывающуюся любовь, за будущего ребенка, которого он не скоро увидит, которого когда еще суждено Авдюхе побаюкать на своих руках; а самая главная обида (казалось бы, не самая серьезная, но вот поди ж ты — самая глубокая) — что он спит сейчас, спит безмятежным сном, будто он не муж, не любимый, будто и не уходить ему завтра на войну, — как же так? Господи, спит… Авдюха, да неужели ты не понимаешь, неужели не чувствуешь, что нельзя спать сегодня, нельзя оставлять меня вот такую окаменевшую?! А видать, не понимает, не чувствует… (А он спал просто от усталости и оттого еще, что завтра — начало совершенно новой жизни, и к ней нужно быть готовым, бодрым, свежим. Завтра — война!)
Каких только поворотов не бывает в жизни, каких только изломов не случается, но больше всего мучают человека странные мелочи, несерьезные обиды, какие-нибудь незначительные, небрежные слова. Так вот и с Катериной: много позже, когда жизнь ее будет висеть на волоске, она начнет вспоминать, с закипающей обидой на сердце, именно эти ночные часы, страшные тягучие свои думы, внутреннюю окаменелость, которую не смыли даже слезы, и не смыли по единственной причине: их просто не было.
До родов Катерина получила от Авдюхи два письма. Первое — из города Калача Воронежской области, где формировалась его дивизия, — Авдюха попал в артиллерийский дивизион. Второе, судя по описанию, — из-под Москвы, где шли бои за Можайск и Рузу.
29 декабря 1941 года, уже родив дочку, Катерина получила третье письмо: ваш муж Авдей Сергиевич Куканов в бою за социалистическую Родину, верный воинской присяге, проявив геройство и мужество, тяжело ранен в районе села Никольское; в настоящее время находится на излечении в военном госпитале. И далее, кроме фамилии командира, стоял номер полевой почты.
С этого ли дня или, может, чуть позже, когда, не один раз написав в госпиталь, Катерина так и не получила никакого ответа, и начались с Катериной приступы то ли меланхолии, то ли рассеянности, а выражалось все это в неожиданной окаменелости, которая охватывала все ее существо. Когда-то, в памятную ночь расставания с мужем, это было только внутреннее ощущение Катерины, а теперь она и внешне словно каменела: Полинку ли кормила, обед ли готовила, в доме ли убиралась — вдруг остановится посреди дела, замрет, глаза пустые-пустые, и стоит так долго-долго, пока не окликнет ее отец Авдюхи — Сергий Куканов — или вконец не расплачется дочка.