Люблю и ненавижу
Шрифт:
— Ну, чего стоишь? Раздевайся. Я тороплюсь.
— Юрик, ты ел? — неожиданно спросила она, хотя еще за секунду до этого не знала, что первое, о чем спросит, будет именно это: «Юрик, ты ел?»
— Какой там ел! — Он схватил обувную щетку, начал чистить туфли. — Говорю тебе — тороплюсь.
— А куда, Юрик?
— Да надо мне. К Петровым в гости иду.
— К Владику и Люсе?
— К ним, к кому еще.
— А-а… — протянула она. — Ой, счастливый ты! В гости ходишь! — А сама продолжала стоять у двери, не проходила, не снимала плащ.
— Да по делу иду. Чтоб оно… Ты вот что — вымой-ка пол. Грязи накопилось — черт ногу сломит.
— Хорошо. Ждал меня? — улыбнулась Анна улыбкой, в которой было столько душевной легкости и света, что, если бы Юрик взглянул на нее сейчас повнимательней, он бы поразился: как хорошо, как красиво в этот момент ее лицо! Ее глаза! Глаза, полные боли, любви и мягкой укоризны…
— Ждал, ждал! — Юрик бросил щетку в ящик. Туда же бросил бархотку, которой навел зеркальный блеск на туфли.
— Возьми меня с собой, — сказала Анна тихо.
— Что? — Он поднял на нее в удивлении глаза. — Не смеши меня! Я по делу. Ты будешь только мешать.
— Я не буду мешать, Юра, — так же тихо продолжала она. — Я так хочу побыть у кого-нибудь в гостях с тобой.
— Научись сначала вести себя. А то ишь — пропала на неделю, а теперь: хочу в гости. В общем — я побежал. Не забудь помыть полы.
— Хорошо, не забуду. — Она потянулась к нему, хотела чмокнуть на прощание в щеку.
— Ну, только без этого… — поморщился он. — Все, побежал! — Он мельком окинул ее взглядом: — О господи, ты еще больше растолстела!
— Нет, Юра, я похудела. Честное слово!
— Ладно, побежал.
Он хлопнул дверью. Она стояла с авоськой в руках, из которой торчали усики моркови и свеклы. Вот, вернулась. Как хотелось заплакать…
Гостей Петровы принимали всегда на кухне. По единственной причине — кухня была гордостью их квартиры, ее изюминкой. Петров увлекался поделками из дерева, всю мебель на кухне он сделал собственными руками. И какую мебель! Дело не в шикарности, не в богатстве, а в оригинальности. По своей конструкции стол, конечно, был как стол, но с одной особенностью: ножки его, сделанные крест-накрест, были намертво прикреплены к полу. Это придавало ему устойчивость, особенно важную, когда любое пиршество входило в зенит, тем более — когда клонилось к закату. В каждой современной семье хорошо знают это бедствие: как только начинается разгар веселья, так легкий модерновый стол обязательно клонится долу, а то и вовсе опрокидывается. Кроме того, не только стол, но и лавки, стоящие с трех сторон вокруг стола, тоже были прикреплены к полу; сделанные из той же крепкой, широкой, гладко тесанной березовой доски, лавки, как ни странно, были чрезвычайно удобны, устойчивы (это уж разумеется) и в случае необходимости могли вместить на себе прорву народа. И это еще не все. Стены на кухне — на три четверти высоты — были обиты той же гладко тесаной березой. И на стенах этих — как бы в беспорядке, но в действительности с тонким вкусом — то там, то сям на специальных ажурных цепях — на цепях, а не на цепочках — висели струганные поверху, но не тронутые по торцам опять же березовые полки. А на полках — и самовары, и крынки, и чугунки, и модерновые витые бутылки, и иконы, и пустые ярко-красочные сигаретные пачки, и бог его знает что еще — все притягивающее глаз, удивляющее его, завораживающее. Но и это не все. Не только дело в березе и не только в том, что сделано все добротно и собственными руками. Дело в колорите. В цветовой и световой игре. По поверхности стола, лавок и полок Петров прошелся выжигателем, за ним с детства замечалось пристрастие к художественности, то он увлекался выпиливанием лобзиком, то выжиганием по дереву, то разными поделками из коренья, и вот теперь, то ли вспомнив детские увлечения, то ли просто в очередной раз проявив себя художественной натурой, Петров сделал прекрасный обжиг березы, причем не какие-нибудь там простые линии или бессмысленные узоры, — он нанес на дерево картины. Не картинки — именно картины. На столе, например, была выжжена композиция по Рериху. Выходец с Урала, отец которого был металлургом, а дед — печником, плотником и столяром, Петров боготворил лес, обычный лес — сосна, береза, ель, ольха, — обожал девственность природы, тишину, тайну леса, гор и неба. Не все в Рерихе было близко Петрову, но там, где у него начиналась и кончалась Русь, ее голубизна и зелень, ее тайная сумрачность и обыденная одухотворенность, там у Петрова, при взгляде на репродукции Рериха, сжималось сердце. Вот и выжег на столе любимый сюжет… Лесная угористая чаща. Чуть ближе, на переднем плане, простенькая избушка. Даже не избушка — хижина. Временное жилье духоборца. Над сваленной на землю сосной склонился, потюкивая вострым топориком, великий подвижник и затворник Сергий Радонежский. Где-то там, за горами, за лесами, копится дух Руси, вбирает в себя великие силы, а здесь, совсем по-домашнему, рубит лес отец Сергий. И рядом с ним — вот диво дивное — горбатится огромный медведь, мирно наблюдающий за работой лесового собрата. Одного жаль — не передавала картина, исполненная огнем, а не красками, голубого колорита (что колорита — голубого царства!) оригинала Рериха. Но и так, вне цвета, огневая картина тоже производила впечатление!
На лавках и на стенах Петров также исполнил рериховские сюжеты, не столь любимые, но манящие в глубины времени, зовущие к размышлению… И все это, после того как выжег, Петров основательно проморил, береза благодатно впитала в себя мореность, загустела, налилась крепостью и внутренним жаром; под занавес Петров покрыл дерево липко-тягучим лаком, который не просто придал блеск и гладкость березе, но словно облил ее глазурью…
Представляете себе эту кухню? Представьте и дальше: вы входите (например, вместе с Юриком Устьянцевым, который наконец появляется у Петровых: «Фу-у… припоздал немного. Извините, братья-славяне!..» — и, трижды целуя Люсьен в щеки, подает ей роскошный букет гвоздик и пузатую бутылку заповедного армянского коньяка), вы входите, с вас снимают легкий французский плащ, проводят сначала в общую комнату (о, сколько книг! Сколько изящной керамической посуды! Сколько хрусталя!), потом ведут показать комнату наследника рода, комната маленькая, уютная, шведская спортивная стенка, канат, маленький столик с расставленными шахматами, тут же усердно грызет науки сын Виталька, вежливо здоровается, но косится глазом (как хочется поскорей выскочить из-за этого «ученого», так он его называет, стола!), и вот наконец вас заводят на кухню, и тут вы, конечно, теряете дар речи… Многое вы видели за свою жизнь, но такого не видели наверняка. Такой простоты, изящества, уюта, таких тонов, такого воздуха, такого колорита. Потому что кроме всего прочего с потолка, низко над столом, свешивается на длинной витой цепи красный абажур, свет которого, багрово клубясь, слившись с золоченой глазурью стен, стола и лавок, с шоколадной росписью художественного обжига, свет этого абажура придает кухне еще большую сказочность и прелесть.
Вас сажают на лавку, посреди стола дымится нарком исконный русский чугунок, пока еще прикрытый специальной крышкой. Стол конечно же отменно сервирован. Ничего лишнего, ведь тут Рерих, он не может и не должен быть загроможден, тарелки с голубой каймой и с голубыми — по донышку — витязями, серебряные вилки, серебряные ножи. И все. Здесь нет закусок. Организм требует прежде всего горячего. Это большое заблуждение — закуски. Здесь предпочитают начинать с горячего. Позже, если будет такая необходимость, можно перейти и к закускам. А какое горячее у Петровых! В Москве вы найдете такое, может, у одного из тысячи; пожалуй, у одного из десяти тысяч. Да что такое? — удивитесь вы. А вот, пожалуйста! Хозяйка приоткрывает чугунок. Душистый аромат щекочет ваши ноздри, так что у вас невольно побежали слюнки. Вы пытаетесь скрыть это (неудобно в самом деле — ведь вы воспитанные люди), и вот вам кладут в тарелку… но что это? Вам кладут обыкновенные голубцы! Однако не спешите разочаровываться. Дело в том, что для гостей у Петровых хранится особая пятилитровая банка маринованных листьев винограда (каждый год такую банку дарят Петровым армянские друзья-журналисты), и шик-то в том и заключается, что голубцы заворачиваются не в листья наскучившей всем капусты, а в виноградные листья. Вот в чем изюминка! В чем особинка! Вот откуда этот особый аромат! Эта душистая крепость и терпкость запаха! И все это называется долма.
Да, таких голубцов вы еще не пробовали в своей жизни.
Вы облизываете пальчики.
И сам собой течет прекрасный разговор…
…— Юрик, тебе завернуть шубу? Или ты сначала посмотришь ее? — Люсьен улыбается.
— Да ты что, Люсьен? Конечно, завернуть. Будто я не видел ее.
— Ну, а все-таки…
— Нет, нет, даже и смотреть не буду. — Юрик давно отдал деньги, и ему было совершенно наплевать на шубу. Пусть она хоть и вся в дырах — ему какое дело? Главное — хорошо посидеть, поговорить.
Юрик, между прочим, любил разговаривать с Люсьен, в безыскусности ее запросов и искренности тона пробивалась настоящая жизнь, которая ведь нередко рядится в заумные слова и философствующую посредственность.
— Завидую я твоей сестре, — продолжала с тихой задумчивой улыбкой Люсьен.
— Почему?
— Ну, знаешь ли, Север, что-то необычное… Представляю холод, уютный домик, печка топится… Никогда не видеть мне такой жизни.
— Попроси Владика, свозит тебя на Север.
— Ох, Владика! Сказал тоже! Да он никогда никуда не берет меня с собой.
— Творческая работа требует вдохновения. А для этого нужно одиночество, — сказал Юрик.
— Представляю, какие вы там бываете одинокие… — по-доброму усмехнулась Люсьен.
— А что, о нас, журналистах, бог знает что думают… А на самом деле кто на свете самые работяги? Мы!
— Уж лучше бы вы правда поменьше ездили, побольше дома сидели…
В минуты этого разговора Люсьен с Юриком сидели на кухне одни. Петров, как всегда вечером, играл с сыном очередную партию в шахматы. Юрик Устьянцев вообще с трудом узнавал в Петрове Петрова, когда бывал у него дома. Петров был собран, строг, суров. Сын побаивался его. Жена заискивала. Во всяком случае, когда у них все было нормально, Люсьен относилась к мужу, вот как древняя женщина относилась к хозяину дома: ловила каждое его слово, без звука выполняла все, что он ни говорил. Юрик не помнил, чтобы на глазах у чужих людей Люсьен спорила с Петровым. Вез гостей, когда они одни, — это их дело; может, они как кошка с собакой живут, — а вот на людях — образцовая семья: строгий, но справедливый муж, послушная, мягкая жена. И Петров, кстати, проповедовал образец именно такой семьи. Если в семье, говорил он, не будет культа отца, ребенок вырастет безнравственным. А именно? — спрашивал Устьянцев. (В душе он соглашался с Петровым, особенно когда вспоминал свою крикливую, взбалмошную жену Гальку; сын под ее истеричным влиянием плевал на любые слова Устьянцева.) Во-первых, перечислял Петров, ребенок, не знающий культа отца, по-настоящему не будет любить мать. Да, да! Когда он подрастет, он плюнет на нее. На ее мягкость, потворство, заискивание, на всю ее так называемую материнскую любовь. Во-вторых, не уважая отца, он не будет уважать труд. Да, да! И как следствие — безделье, нытье, сидение на шее у родителей, дворовые привычки и так далее. В-третьих, он никогда не сможет по-настоящему полюбить девочку, девушку, женщину. Да, да! Потому что он с детства будет презирать их, впитает это презрение с кровью — через отношения родителей между собой. В-четвертых, он сам никогда не сможет стать настоящим отцом. Да, да! Потому что не будет знать, что отец — это ответственность за благо в семье, за ее мир, покой. В-пятых, он и для общества вырастет потерянным человеком. Да, да! Потому что не уважающий отца, не любящий мать — бесполезная тварь на свете, — он не может творить и созидать, он может только паразитировать и пожирать. Еще? — спрашивал Петров. Достаточно! — отмахивался Устьянцев.
Было что-то в словах Петрова от правды.
Конечно, было.
Но Устьянцев не сумел привить такую философию жене. Не может привить и Анне, но по другой причине: что-то ему не очень хочется, чтобы она постоянно была рядом. Чтоб родила ему. Чтоб смотрела ему в рот. Чтоб воспевала культ Устьянцева в семье.
А почему?
А черт его знает! Ведь семь лет рядом, а что в ней? Ни рыба ни мясо. Какое-то бесконечное телесное и душевное спокойствие. Штиль. А страсти где? Где жизнь, наконец? Где?!
Выиграв у сына две партии (Петров всегда играл с ним всерьез, не подыгрывал: воспитывал в нем мужской характер) и уложив сына спать, Петров вернулся на кухню.
— О чем разговор? — Спокойный, серьезный, он сел на лавку, строгим взглядом окинул Люсьен и Устьянцева. Нет, в самом деле, Юрик никогда не мог привыкнуть к Петрову домашнему, к этому его образу уверенного в себе хозяина, главы семьи, слово которого — закон. Отсюда и некоторая его снисходительность к другим, как бы снисхождение до них — схождение олимпийского бога с вершины вниз, к смертным.