Люблю и ненавижу
Шрифт:
Надо отдать должное «маме Нюре» — в те минуты у нее хватило ума ничего не говорить, не лезть к Тане ни с ласками, ни с сюсюканьем. А может, она просто не знала, что делать и что сказать, и поэтому молчала. Кто теперь скажет… Кто теперь знает…
Когда Таня подошла к Наталье Павловне, та вдруг обняла ее, прижала к теплой груди; Таня и опомниться не успела, как густая тяжелая волна странно разнородных чувств опахнула ее, казалось, с ног до головы, — не ведала Танина душа, когда еще вот так родственно и нежно обнимали ее. Главное, что сейчас почувствовала Таня, — это протест, чуть ли не негодование, но еще больше благодарность Наталье Павловне, и это двоякое состояние мучительно сдавило ей сердце, а глаза завлажнели, но плакать Тане было стыдно, и она напряглась вся (Наталья Павловна ощутила, как на спине у девочки будто выросли легкие крылья, — это напружинились в протесте худые лопатки) и попыталась отстраниться от Натальи Павловны. Не тут-то было. Наталья Павловна еще крепче обняла Таню, склонилась к самому ее уху, прошептала:
— А знаешь, Танюша, кто такая Анна Ивановна? — И, не дожидаясь ответа, да Таня все равно не сказала бы ничего, сама же и ответила на вопрос: — Она твоя родственница…
После этих слов Наталья Павловна отстранила от себя Таню и испытующе, но по-доброму заглянула ей в глаза.
Таня недоверчиво покосилась на Анну Ивановну. Худая, с какими-то заморенными, рыбьими глазами (они были несколько навыкат, а взгляд — остекленевший, напряженный), с плоским удлиненным лицом, вытянутость которого еще больше подчеркивалась заостренным подбородком, — эта неизвестно откуда взявшаяся родственница не очень-то понравилась Тане. Впрочем, ни за какую родственницу Таня ее не признала, и если взглянула на нее, то просто так, из любопытства и интереса.
— Вот завтра суббота. Можешь пойти к Анне Ивановне, погостить у нее…
— Нет у меня никаких родственников, — нахмурилась Таня. — Вы сами говорили…
— Не было, — поправила Таню Наталья Павловна. — Не было, а сейчас нашлись. Знаешь, это хорошо, когда у человека находятся родные.
— Ладно. Пусть, — безразлично согласилась Таня.
— Что пусть? — не поняла Наталья Павловна.
— Пусть будет родственница, — буркнула Таня.
— Не пусть, а это очень хорошо, когда на свете находится родной человек. Вы должны подружиться, Таня. Ты меня слышишь?
— Подружимся, — вяло ответила Таня. И вдруг, повернувшись вполоборота к Анне Ивановне, спросила так, как будто выстрелила: — Вы шить умеете?
— Умею… Немного. — Голос Анны Ивановны прозвучал хрипло, затравленно: видно, она тоже переволновалась немало.
— А-а… — словно разочаровавшись, протянула Таня. (В глубине души она надеялась, как признавалась позже, что «мама Нюра» не то что шить, а вообще делать ничего не умеет.)
— А что? — поинтересовалась Наталья Павловна. — Почему ты спросила?
— Так просто.
— Нет, раз ты спросила, значит, не так просто. — Наталья Павловна несколько забыла свою миссию — быть мягкой сегодня, доброй, и в голосе ее зазвучали привычные для детдомовских ребят металлические нотки.
— Вы же нас не пускаете в швейную мастерскую?
— Рано еще! — продолжала Наталья Павловна прежним тоном. — Машинки сломаете — как жить дальше будем? — Тут наконец она опомнилась, нахмурилась, недовольная собой, спросила помягче: — Значит, ты хочешь научиться шить?
— У меня у Даши передник порвался.
— Даша — это кукла, да? — спросила осторожно Анна Ивановна.
— Кукла, — снисходительно ответила Таня. — Двоечница моя.
— Двоечница? — удивились женщины.
— Она за партой сидит, все время ерзает, вертится. Второй передник порвала. А что Александра Александровна говорит — никогда не слышит.
— Александра Александровна — это их учительница, — пояснила Наталья Павловна.
— Так придешь завтра? — спросила Анна Ивановна. — Приходи вместе с Дашей. Передник сошьем.
— А вы кроить умеете?
— Умею. Немного.
— Ладно, спрошу у Даши. Как она… Наталья Павловна, можно мне идти?
— Конечно, конечно. Иди играй…
…Только через много лет осознает и поймет Таня до конца эту первую встречу с «мамой Нюрой». Узнает, отчего и почему появилась в детдоме неожиданная ее «родственница», которая в действительности никакой родственницей не была, а была, как и сама Татьяна, круглой сиротой-горемыкой. Но если Таня оказалась сиротой как бы от рождения, то «мама Нюра» стала таковой в зрелые годы, когда возраст ее подкатывал к концу третьего десятка. Были когда-то у нее и свои дети — дочь с сыном, Таня и Алешка, был и муж, Алексей Пантелеевич, командир минометного расчета, который весь, до единого человека, погиб на Курской дуге, — разворотил его в упор немецкий «тигр»; смерть мужа подкосила ее, но не настолько, чтобы она впала в полнейшее, парализующее душу горе, как это случилось позже, когда один за другим умерли сначала Алеша, а потом Таня. Алеша умер под Новый, 1944 год от дистрофии: смотреть на него было невозможно без слез — умирал от истощения и в то же время ничего не мог есть, любая еда вызывала в нем отвращение; по его огромным печальным глазам, смотревшим скорбно и мудро, словно это были глаза не шестилетнего мальчика, а глубокого старца, явственно виделось, какой трудной и сложной представлялась ему мысль о собственной смерти; казалось, он все время думал о ней, как будто находился под сильнейшим гипнозом, и, наверное, так и было в действительности, потому что смерть и правда заворожила его, сначала приучила к себе, затем вытравила все желания и в конце концов навсегда прибрала к своим рукам. Но даже и не смерть Алеши окончательно сломила «маму Нюру», а неожиданная, странная смерть Тани. Родилась Таня двумя годами позже Алеши, а умерла два месяца спустя после его смерти. Умерла от тоски — от тоски по брату, который, как оказалось, значил для нее больше, чем жизнь, был для нее дороже, чем мать, потому что мать оставалась всегда рядом, а помощи для умирающей Тани от этого не было никакой. Тоска по брату парализовала в Тане самое главное, что есть в человеке, — жажду жизни; Таня не понимала этого, не боролась и не сопротивлялась, все происходило слепо и бессознательно, и в конце концов Таня умерла, как будто увяла, усохла, — иначе не скажешь. Тут-то и накатило на «маму Нюру» настоящее горе — когда осталась она совершенно одна, сирота во взрослом возрасте. И так это сиротство случилось быстро и неожиданно, так не готова была к нему «мама Нюра», что горе для нее оказалось неподъемным: бывает вот, что человек терпит, терпит, может вынести бог знает какие напасти, но наступает последняя черта, и человек враз ломается, даже узнать его невозможно. Работавшая когда-то сортировщицей на складе готового сырья, считавшаяся аккуратной и исполнительной, беспредельно честной, бескомпромиссной, она постепенно совершенно переродилась, и докатилось дело до того, что стала она уборщицей в цехе, да и там держали ее из жалости, в память о муже, Алексее Пантелеевиче, сложившем голову на фронте, да в память о детях, Алешке и Тане, умерших все из-за той же проклятой войны. В конце концов оказалась «мама Нюра» за воротами ткацкой фабрики, на которой проработала без малого десять лет. А жить надо, даже если жить не хочется, — стала она пробавляться случайными заработками, то мойщица, то уборщица в столовых, то котломойка в кафе. Одним словом, и сама она вскоре поняла, что пропадает, и народ вокруг, считая и соседей по квартире, думал то же самое…
Но однажды — наверное, на счастье — приснился ей вещий сон: если уж жизнь никак не шла навстречу, то пошла навстречу сонная мечта. Приснилось «маме Нюре», будто идет она куда-то, идет — и вдруг перед ней дом стоит, заходит туда, а там много-много ребятишек, так и вьются вокруг, так и вьются… Удивилась «мама Нюра», немало растрогалась, понять ничего не может, и тут неожиданно выбегает из дверей ее Танюшка, только самое-то странное, что она — в отличие от всех — «маму Нюру» совершенно не замечает, бежит себе мимо, в другие двери. «Таня, Танюшка!» — закричала «мама Нюра», а та и ухом не повела, глазом не моргнула. «Танюшка! Дочка! Таня!» — протянула руки, закричала во весь голос мать. Закричала и… проснулась.
Проснулась… Сидит за столом, по лицу слезы текут, руки на столе лежат как плети, а вовсе никуда не протянуты. Что же это? И тут она вспомнила: рядом с ней, в пяти минутах ходьбы, в самом деле есть детдом, сколько раз, бывало, мелькала в голове мысль: зайти туда, как бы просто так, повинуясь внутренней душевной тяге, которая сродни тайне, — тяга непонятна, причина неясна, желание туманно. И вот теперь, после сна, решила: надо обязательно зайти туда. Просто так. Может, не выгонят? Может, выслушают? Ведь Таня снилась… Танюшка… Наверняка в детдоме тоже какая-нибудь Таня есть. Хотя бы посмотреть на нее. Услышать ее голос…
Вот так и оказалась тогда в детдоме «мама Нюра». В те годы приветствовалось, когда взрослые — по тем или иным причинам — опекали кого-нибудь из детдомовцев. Можно было прийти в детдом, познакомиться с тем, кто тебе понравился, и взять над ним, как тогда говорилось, «индивидуальное шефство»: пригласить в гости, сходить в кино, в театр, предложить какое-нибудь интересное занятие. Из этого и в самом деле ничего плохого не выходило, а хорошее иногда случалось. Именно поэтому Наталья Павловна Токарева, директор детдома, не имела ничего против «мамы Нюры», так что вскоре Таня стала ходить иногда в гости к неожиданно объявившейся «родственнице»…
Отношения между ними сложились странные.
Вначале «мама Нюра» еще как-то держалась, старалась показать себя с лучшей стороны, а потом понесло ее по прежним ухабам да кочкам, и очень скоро оказалось так, что шефствовала над Таней не «мама Нюра», а наоборот — Таня над «мамой». Тут была одна непонятная, но решающая странность: Тане нравилось возиться с ней. То ли она скучала по людям, за которыми можно ухаживать, присматривать за ними, а при случае и поворчать, поругать их, то ли в ней изначально теплился великий женский инстинкт — больше отдавать людям, чем брать от них, — но «крест» свой Таня несла легко, с желанием, в жизни ее — может быть, впервые — появился смысл: опекать, ругать, жалеть, наставлять неразумную «маму Нюру». Каждую субботу или воскресенье Таня приходила к ней (а чем старше становилась Таня, тем решительней и бесцеремонней она обращалась с «мамой Нюрой»), первым делом принималась за уборку, мыла полы, протирала пыль, стирала и гладила белье; готовила обед, даже ругалась с соседями, если те начинали нападать на «Аньку», похваливая при этом саму Таню: «Вот же какая умница, ну откуда такая девочка хорошая взялась… и постирать мастерица, и ужин приготовить… а эта знай себе лежит, сопит в две носопырки…» Разговоры эти Таня не выносила, хмурилась, а то и срывалась иногда: «Вы сначала мужа на войне потеряйте да детей двоих похороните — тогда ругайтесь!..» Соседей всего было трое — старик со старухой да Вера Кондратьевна, толстая, лет под сорок, баба-одиночка с вечным прищуром заплывших глаз; так вот Вера, когда услышала эти слова от Тани в первый раз, даже разлепила от удивления заплывшие веки и вечный ее прищур, прищур насмешки и превосходства, вдруг сменился на испуг — такими странными, неожиданными и нагло-смелыми показались ей слова Тани. (В будущем — на долгие годы — эта Вера Кондратьевна станет ее врагом, а со стариками Таня подружится.) Видно, не кто иной, а именно Вера Кондратьевна завалит анонимными письмами и милицию, и жэк, в которых «мама Нюра» обвинялась главным образом в трех преступлениях. Во-первых, превышение нормы жилой площади в полном несоответствии с характером трудовой деятельности и моральным обликом. Во-вторых, квартирный террор соседей. В-третьих, растление малолетних, вовлечение их в безнравственность и аполитичность, — имелась в виду, конечно, Таня и ее взаимоотношения с «мамой Нюрой». Война эта длилась долго, несколько лет, а кончилась совершенно неожиданно, особенно для Веры Кондратьевны: «мама Нюра» удочерила Таню и прописала на своей жилплощади. «Удочерение», надо сказать, носило формальный характер: Таня вплоть до десятого класса продолжала жить в детдоме, а у «мамы Нюры», как и прежде, появлялась только по субботам и воскресеньям.