Любовь поры кровавых дождей
Шрифт:
И все это происходило в период ожесточенных боев, когда мы едва успевали поесть. Впрочем, к слову сказать, и аппетита-то ни у кого из нас не было от сильного нервного перенапряжения.
Невезучий был человек капитан Балашов. Редкий знаток своего дела, смекалистый и опытный артиллерист, мужественный, находчивый командир, — по всем статьям ему бы не бронепоездом командовать, а по крайней мере отдельным артиллерийским полком.
Батарея, которой он когда-то командовал, с первых же дней войны так отличилась, что Балашова наградили орденом Красного Знамени, что в те времена было большой редкостью. Но вслед за тем он был тяжело ранен и только в сентябре сорок первого смог вновь вернуться на фронт, чего он долго и настойчиво добивался. Несколько позже его назначили командиром нашего бронепоезда № 123.
В самом начале войны в одном из пограничных городков во время бомбежки погибли жена и двое детей Балашова. С тех пор у капитана появился нервный тик, усиливающийся при волнении.
Горе сделало его угрюмым, он разучился смеяться, почти никогда сам не вступал в беседы, словом, замкнулся в себе. Видимо, не в силах был заглушить свою боль: рана его была слишком глубока и слишком свежа, она постоянно кровоточила.
Капитану было сорок шесть лет, но выглядел он много старше. Под глазами мешки, волосы хотя и густые, но почти сплошь седые, лоб исчерчен морщинами.
В свободные часы он запирался в своем тесном купе, усаживался на единственный стул и долго-долго глядел на фотографии, которые висели перед ним на стене. Их было три: на одной из них была миловидная молодая женщина в пестром сарафане, она беззаботно смеялась… По обе стороны от нее висели фотографии ребятишек, похожих на Балашова. Два кудрявых паренька, плутовски улыбаясь, смотрели со стены. В их слегка прищуренных глазах как бы искрилась радость…
Когда капитан, до неузнаваемости притихший, съежившийся, подпирая ладонью подбородок, сидел перед фотографиями (в это время лицо его дергалось сильнее обычного и моргал он глазами особенно часто), все мы избегали его беспокоить.
Чем тише бывало на фронте, тем чаще запирался он у себя. Мысли его витали далеко-далеко, с теми, кого капитану никогда уже больше не суждено было увидеть.
К появлению на бронепоезде женщин Балашов отнесся с мрачной настороженностью. Однако проходили дни за днями, и лед, сковывавший его сердце и вызывающий какую-то еле уловимую неприязнь к девушкам, постепенно таял…
Я уже, кажется, говорил, что раза два заметил, как он украдкой любовался Нелидовой.
Удивительным был тогда его взгляд. Было в этом взгляде одновременно и что-то отеческое — так отец с удивлением и радостью созерцает любимую дочь, незаметно и вроде бы неожиданно выросшую; была и та чистота, с которой юноша глядит на свою избранницу; был в его взгляде и тот безнадежный восторг, с которым влюбленный мужчина смотрит на недосягаемое совершенство.
Мне казалось, что капитана снедает неодолимое желание находиться рядом с сержантом Нелидовой, но ему, видимо, было неловко оставаться с ней наедине. Потому он все время был настороже: увидит, бывало, что с Нелидовой кто-нибудь разговаривает, тотчас подойдет, присоединится к беседе.
Высокий, плечистый, но чуть-чуть сутулившийся, с серебристой гривой, с большими грустными карими глазами Балашов, несмотря на незаурядную физическую силу, сквозившую во всем его облике, вызывал к себе какую-то смутную, неясную жалость, — вероятно, из-за глубокого горя, превозмочь или хотя бы скрыть которое он был не в состоянии.
Таким был Балашов в минуты затишья. Но с первым же сигналом тревоги капитан преображался до неузнаваемости.
Трудно было поверить, что этот стремительный, энергичный, решительный и суровый командир с твердым взглядом горящих глаз, громовым голосом отдающий команды, и тот медлительный в движениях, немногословный человек, размеренным шагом расхаживающий вдоль бронепоезда либо часами сидящий в скорбной задумчивости в своем купе, — одно и то же лицо…
…Женщина, которую не любит ни один мужчина, за которой никто не ухаживает, на которую никто не заглядывается, женщина, не знающая мужского участия в своей судьбе, пусть даже участия, вызванного не чувством любви, а какими-либо деловыми отношениями, — такая женщина глубоко одинока и, естественно, вызывает к себе жалость.
Оттого-то у женщин выработалось поразительное чутье: они не только безошибочно чувствуют, кому нравятся, но умеют определить силу мужского чувства, а этим даром не обладает ни один мужчина!
Очевидно, и Марина почувствовала, что кроме безысходной боли капитана теперь сжигал другой огонь.
Вскоре я увидел их вдвоем.
Сержант и капитан о чем-то беседовали.
В их позах, в облике каждого было что-то до смешного детское, они напоминали подростков, которые, встретившись вдруг и ощутив в себе что-то новое, необыкновенное и тайное, робеют друг перед другом.
Видимо, капитан нравился Марине Нелидовой. Ведь нравственная чистота мужчины влечет к себе, покоряет женское сердце!
…Между тем стояло тяжелое для Ленинградского и Волховского фронтов время. На всем их протяжении шли кровопролитные бои. Большинство наших солдат и офицеров были ленинградцы, потому письма из дому они получали сравнительно быстро — ведь от нас до Ленинграда было рукой подать.
Первая блокадная зима и первая весна оказались самыми тяжелыми. Ребята не успевали оплакивать родных и близких, погибших в зажатом смертельными тисками городе.
Однажды утром, когда уже разнесли почту, Тоня Еремеева выронила из рук полученный фронтовой треугольничек и, разрыдавшись, закрыв лицо руками, побежала к себе.
Все уже хорошо знали, что утешения бессильны и неуместны. Оказалось, что мать и две меньшие сестренки Еремеевой умерли от голода. Об этом сообщал ей из Кронштадта брат.
А немного погодя и Нелидова получила скорбное известие: один-единственный ее брат, командир-подводник, геройски погиб на Балтике.
Тем не менее среди множества тяжелых, черных дней выпадали и радостные. Таким был тот незабываемый вечер, когда наш бронепоезд, поставив завесу заградительного огня, перерезал путь батальонам врага, атакующим части 2-й Ударной армии, из последних сил выбиравшиеся из окружения.
Я помню, как командир одного из стрелковых полков поочередно расцеловал каждого из нас… А что может сравниться с простой солдатской благодарностью!..
Радостным был и день, когда мы сбили один за другим три фашистских самолета и заместитель командующего артиллерией фронта генерал Крюков раздал нам награды. Когда на выцветшей гимнастерке Нелидовой заблестела медаль «За отвагу» и мы, деря глотку, заорали громкое «ура», седоголовый генерал, украдкой утирая слезу, перед всем строем расцеловал мужественного сержанта.
Это был, наверное, первый поцелуй в жизни Нелидовой…
В тот самый день, уважив наши боевые заслуги, нам выделили железнодорожную дрезину — полуторатонку типа «ГАЗ» с застекленной кабиной. У нее были съемные колеса: для передвижения по железной дороге — стальные, а для езды по обычной дороге — автомобильные, с резиновыми покрышками.
Дрезина здорово облегчила нашу жизнь: мы перевозили на ней и продукты, и боеприпасы, не отцепляя, как раньше, от состава паровоз, что было довольно хлопотным и опасным делом.