ЖАНРЫ

Любовь — всего лишь слово

Зиммель Йоханнес Марио

Шрифт:

— Ты куришь? — И быстро добавляет: — Я принципиально говорю всем ученикам «ты» — даже большим, кроме тех, кто хочет, чтобы я обращался к ним на «вы». Ты хочешь?

— Нет. Говорите мне «ты».

Мы закуриваем.

Он продолжает говорить все так же спокойно и тихо:

— С тобой все ясно, Оливер. Тебе двадцать один. Ты три раза оставался на второй год и пять раз вылетал из пяти интернатов. Всегда за истории с девушками. Я читал твои характеристики. Я знаю, что тебя не хочет брать ни один интернат в Германии. Не смотри на нашу школу, как на очередную трамвайную остановку. Эта остановка конечная. После нас уже ничего не будет.

Я молчу, потому что мне вдруг делается не совсем по себе. Собственно, я хотел вылететь и отсюда — из-за своего возраста. Но теперь, когда я познакомился с Вереной…

Шеф продолжает, улыбаясь:

— Вообще-то, не думаю, что у меня с тобой будут трудности.

— Но я из трудных, господин доктор. Об этом написано во всех характеристиках.

Он улыбается:

— Трудных я особенно люблю. Те, что совсем нормальные, — скучные люди. А когда встречается трудный, начинаешь думать: погоди-ка, погоди, у этого должно быть что-то свое, особенное!

Да, братцы, видать, этот шеф — тонкая штучка!

— Мы здесь вообще работаем другими методами.

— Я уже заметил.

— Когда?

— Я видел этот ящик с игрушками, на котором вы проводите свои тесты. Фройляйн Хильденбрандт мне все объяснила.

При этих словах его лицо становится грустным. Он проводит рукой по лбу.

— Фройляйн Хильденбрандт, — говорит он потерянно, — да, это великолепный человек! Моя старейшая сотрудница. Вот только ее зрение… Она совсем плохо видит. Ты не заметил?

— Что, она плохо видит? Нет, я, правда, ничего не заметил, господин доктор!

— Ах, Оливер! — вздыхает он. — Это симпатичная ложь. Но я не люблю даже симпатичного вранья. Я вообще не люблю вранья. Поэтому я тебя и не спрашиваю, что ты делал там внизу у «А» и почему явился так поздно. Потому что ты мне все равно бы соврал. Я вообще редко задаю вопросы. Но не думай поэтому, что перед тобой сидит простофиля, которого можно легко обвести вокруг пальца. В некоторых вещах у нас все так же, как и в других интернатах. Если кто-то переступает границы, он вылетает. Ясно?

— Так точно, господин доктор.

— Это относится и к тебе. Ясно?

— Да.

— Мой интернат — дорогое учреждение. За исключением нескольких учеников, получающих стипендии, ко мне поступают лишь дети богатых родителей… Интернациональная элита, — добавляет он с легким оттенком иронии.

— Как я, например, — продолжаю я тоже с иронией. — Мой отец безусловно принадлежит к международной элите.

— Это к делу не относится. Моя задача воспитывать вас, а не ваших родителей. Ты и другие воспитанники в один прекрасный день возглавите вместо своих отцов их заводы, верфи, банки или что-то там в этом роде. Когда-нибудь вы окажетесь «наверху». И что тогда будет? Сколько бед вы натворите, вы — избранные, богатые, заряженные снобизмом? Вот за это я отвечаю!

— За что?

— За то, чтобы вы не натворили бед. Или не натворили их слишком много. Мы — те, кто работает здесь: фройляйн Хильденбрандт, все учителя и воспитатели и я в том числе, — стараемся выправить вас и предотвратить наихудшее. Поскольку у ваших родителей много денег — по крайней мере у большинства, — вы рано или поздно будете служить многим людям примером или, скажем лучше, жизненным идеалом. Поэтому я гоню от себя каждого, кто не хочет делать добро. Соображаешь?

— Да, господин доктор.

— Скажи тогда — почему я так делаю?

— Вы не хотите нести вины за то, что через десять или двадцать лет будут фальшивые идеалы.

Он кивает, улыбается и снова прижимает друг к другу кончики пальцев обеих рук.

— А знаешь ли ты, почему я стал учителем?

— Ну, ради всего этого.

— Нет.

— Так почему?

— Слушай. Когда я учился в школе, у нас преподавал один учитель. Он был идиот.

Силен — ничего не скажешь! Начал с проповеди морали, а потом перешел на бывальщину. Это для того, чтобы у меня не сложилось впечатления, что передо мной ограниченный школьный учитель. Нет, этот человек мне определенно нравится.

Я несколько меняю тональность и, чтобы его прощупать, напускаю на себя развязность.

— Идиот? — переспрашиваю я. — А разве такое вообще встречается среди учителей?

— Конечно. Ведь только вы, ученики, сплошь Эйнштейны! Слушай дальше. В девять лет я был абсолютный нуль в правописании. И поскольку учитель был идиот, он перегибал меня через колено и делал из моего зада отбивную. И так каждый день, Оливер. Каждый день! Словно «аминь» в конце молитвы. Другим по крайней мере выпадали перерывы, но не мне. Меня он драл каждый день.

— Бедный доктор Флориан!

— Не торопись со своими соболезнованиями. Скоро по твоим щечкам потекут слезки. Дело в том, что порка в школе — это еще не все. Дома, когда мой отец видел мои тетради, все повторялось. Мой отец был очень вспыльчив и страдал гипертонией.

— Это мне знакомо, — говорю я и думаю про себя: еще ни у кого я так быстро не начинал чувствовать себя как дома. — У моего предка то же самое. Но он… Да вы сами знаете, господин доктор, что с ним.

Он кивает.

— Остается только удивляться, — говорю я не из наглости, а совершенно искренне, — что после всего этого вы выросли разумным человеком.

— Мне приходилось из последних сил сдерживать себя, чтобы не сорваться, — говорит он, — но ты не знаешь моей истинной натуры. — Он постучал себя по груди. — Там, внутри, ужасно, как сказал еще Шиллер.

— Шиллер сказал: там, внизу.

— Где хочешь, можешь выбирать.

Если бы я был девушкой, то влюбился бы в шефа. Он просто очарование. Есть ли у него жена? Кольца на пальце не видно. I'm telling you, that one [47] , может спокойно иметь любую, которую захочет. Таким бы хотел быть и я. Тихим и при этом сильным, мудрым и веселым. Но все это у меня, должно быть, так и останется в списке недостающего.

47

Уверяю вас, такой, как он (англ.).

— Слушай дальше! — говорит шеф. — Мой отец, мелкий чиновник, изливал свой гнев не только на меня. Он заодно лупил и моих обоих братьев, а мать ругал на чем свет стоит. Так что можно сказать, что, когда мне было девять, над домом Флорианов собрались грозовые тучи.

Он говорит, и улыбается, и упражняет кончики пальцев, а я вдруг спрашиваю себя: «А очень ли он несчастлив?» Ибо то, что он несчастлив, я вдруг ощутил. С предельной ясностью. Со всей остротой. Иногда я знаю, что думают другие, что в них происходит. И всегда попадаю в точку.

Поделиться с друзьями: