Любовь — всего лишь слово
Шрифт:
Что же так угнетает шефа?
— Моя мать, — продолжает он, — была в полнейшем отчаянии. Но тут к нам пришел новый учитель. Он был совсем другим. Он отвел меня в сторонку и сказал: «Я знаю про тебя все: про твое правописание и про то, что у тебя дома. Я больше вообще не буду помечать ошибки в твоих работах. Поскольку ты вообще безнадежный случай. Пиши как Бог на душу положит.
— Ничего себе!
— Вот именно. Знаешь ли ты, что из всего этого получилось?
— Ну, наверно, мир и покой воцарились в вашем родном доме.
— Разумеется. Но он сказал, что я безнадежный случай, а это возбудило во мне дух противоречия. Я был в бешенстве! Кому приятно, чтобы тебя считали полным идиотом? Одним словом, я собрался. И четверть года спустя я уже писал без единой ошибки. И знаешь, что я тогда решил?
— Стать учителем.
— Угадал. Я хотел стать таким учителем, как тот — второй. Его фамилия была Зеельман. Мы звали его «Душа» [48] . Мне захотелось иметь свою собственную школу и свои собственные методы. И принимать в школу не только детей из богатых семей, но и одаренных из бедняков, потому что мой отец сам был бедняком и не имел возможности учиться в классах старшей ступени. Что ты так на меня смотришь?
48
Seelmann — фамилия учителя, Seele — душа.
— Ах, просто так.
— Нет уж, говори.
Ладно, скажу. Кажется, этому человеку можно говорить все.
— Это, конечно, колоссально насчет одаренных из бедняков, которым вы даете стипендии. Но здесь есть одно «но».
— Какое?
— Вы сказали: «Не только детей богатых, но и одаренных из бедняков я хочу принимать в свой интернат».
— Да, и что?
— Таким способом никогда не достичь справедливости.
— Почему?
— Справедливость, или скажем просто — равновесие, может возникнуть только, если вы станете принимать также и неодаренных бедняков. Потому что при теперешнем положении вещей одаренные бедняки, получающие стипендии, вынуждены постоянно выделяться среди остальных своими умом, прилежностью и хорошими оценками, не так ли? А к чему это ведет? К карьеризму, к интригам! К подлости! Вы, конечно, хотите сделать беднякам добро, господин доктор, но какой ценой? Нет, действительно, я об этом часто размышлял. Получается, как и везде: одаренные меньшинства должны делать в два раза больше.
Он снова начинает улыбаться, некоторое время молчит, а потом тихо отвечает мне:
— Ты прав, Оливер. Но мир не такой, как нам хочется. Что же мне делать? Давать стипендии идиотам-беднякам? И выгнать идиотов-богачей? Этого я не могу себе позволить. Потому что тогда я разорюсь. А разве от этого была бы польза одаренным беднякам?
— Вы правы, — говорю я.
— Нам надо почаще общаться, — говорит он. — Как насчет того, чтобы ты вечером иногда заходил ко мне?
— С удовольствием, господин доктор!
Если хотя бы один раз, господи милосердный, если бы хотя бы один-единственный раз мой отец так поговорил со мной!
— Видишь ли, поскольку любое дело можно сделать хорошо лишь на шестьдесят — максимум на семьдесят процентов, я взвалил на себя еще и трудных детей.
— Так сказать, алиби для самого себя.
— Да, алиби, — говорит он неожиданно резко и встает. — На сегодня хватит, Оливер. Ах, да — еще одно: ты, конечно, должен будешь отогнать отсюда свою машину. Во Фридхайме есть гараж. Там ее и поставишь. Здесь у учеников нет машин. Так что и тебе не положено. Это ведь понятно, не так ли? Ты должен это правильно понять, коль скоро так много размышлял о равновесии и справедливости.
Что тут возразишь? Сначала я хотел было обнаглеть. Но вместо этого говорю:
— Ясно, господин доктор, завтра я отгоню машину.
— Твои вещи уже в «Родниках». Можешь туда ехать.
— Я буду жить в «Родниках»?
— Но об этом я писал твоему отцу, не так ли?
— Да, но…
— Что «но»?
— Но я недавно разговаривал с Ханзи, который тоже живет в «Родниках». Это же дом для маленьких мальчиков.
— Да, — говорит он. — Именно поэтому ты и будешь жить там. Видишь ли, у нас принято, что в домах малышей всегда живет несколько больших детей. Они в случае чего могут помочь воспитателю. Могут смотреть за маленькими. Для этого мы, конечно, очень тщательно подбираем больших. В этом году мы отобрали тебя.
— Еще меня не зная.
— Я сделал свой выбор, когда узнал, что ты вылетел из пяти интернатов.
— Господин доктор, — говорю я, — вы умнейший человек из всех, кого я знаю.
— С этим обстоит терпимо, — отвечает он. — Очень мило с твоей стороны, что и ты так считаешь. Но скажи, как ты пришел к такому заключению?
— Это проще пареной репы. Поручая мне присматривать за малышами, вы заставляете меня взять определенные обязательства.
— Какие? — лицемерно интересуется он.
— Ну, вести себя прилично… быть примером… и… и… ну, вы сами знаете, какие!
— Оливер, — говорит он, — я должен вернуть тебе комплимент. Ты самый умный юноша, которого я когда-либо встречал.
— Но трудный.
— Ты же знаешь, что я таких особенно люблю.
— Поживем — увидим, надолго ли хватит вашей любви, — говорю я.
— У тебя есть слабости. Как и у каждого. И у меня в том числе. И у фройляйн Хильденбрандт тоже. Я не люблю иметь дело с людьми, у которых нет недостатков. В людях без недостатков есть нечто нечеловеческое. Скажи сам, какая у тебя главная слабость?
— Девушки.
— Девушки, значит, — бормочет этот странный педагог. — В твоем возрасте скоро будут и женщины. Ты пьешь?
— Немножко.
— Езжай сейчас в «Родники». Доложи о себе воспитателю. Его фамилия Хертерих. Он у нас тоже новичок, как и ты. Твоя комната на втором этаже. В ней живут еще двое больших мальчиков, их зовут Вольфганг Хартунг и Ной Гольдмунд. Это старые, неразлучные друзья. Отца Вольфганга повесили в 1947 году американцы. Как военного преступника. Он бесчинствовал в Польше.
— А Ной?
— Ной еврей. Когда нацисты забрали его родителей, Ноя приютили и спрятали друзья. Ему был тогда всего один год. Он совсем не помнит родителей. И Вольфганг, кстати, тоже. Ему было всего три, когда казнили отца. Мать еще раньше покончила с собой. За обоих мальчиков сейчас платят их родственники. Родственники Ноя живут в Лондоне.
— И эти двое — друзья?
— Самые лучшие, каких только можно себе представить. И тут нет ничего странного.
— Ничего странного?
— Смотри! Отец Вольфганга был у нацистов большой шишкой. На уроках истории о нем постоянно заходит речь. У нас весьма радикальный учитель истории, который три года отсидел в концлагере.
— Представляю, как это приятно Вольфгангу, — говорю я.
— Вот именно. Никто не хотел с ним водиться, когда стало известно, что натворил его отец. Никто, кроме Ноя. Ной сказал: «Разве может Вольфганг отвечать за своего отца?»
Это мне нужно запомнить. Может ли мальчишка отвечать за своего отца? Например, могу ли я… Впрочем, нет — не нужно, не нужно об этом думать.
— А потом Ной сказал Вольфгангу: «Твоих родителей нет в живых и моих родителей нет в живых, и мы оба здесь ни при чем. Хочешь стать моим братом?» Брат у нас это…