ЖАНРЫ

Люди на болоте (Полесская хроника - 1)
Шрифт:

– Доска крашеная, мамо, все стерпит! Глушак, ну, правда же, вылитый Глушак!

– Не трогай матку!
– перекрестившись, вздохнул сонливо, вступился за старуху отец.
– Не нравится, так не смотри, а не трегай.
– Он еще зевнул, сладко потянулся, почесал спину, мирно сказал жене: - И ты не дрожи очень] Может, оно, как говорится, и правда... Не доказал никто, не видел своими глазами... Так можно думать и так и этак...

– Как это - и так и этак?
– возмутилась мать.
– Как у тебя язык поворачивается! Пусть он - молодой, а ты ведь - жизнь прожил, навидался всякого...

Отец покряхтел, поскреб затылок.

– В том-то и соль, что всякое видел. По-разному расписывают все святых и бога... Как был в Маньчжурии, так там - совсем иной бог. Желтый, косоглазый, хитрый такой... Как будто их несколько, богов...

– Совсем сдурел на старости лет!
– только и сказала мать.

Отец снова почесал затылок.

– И святые у всех разные...
– Белый, в холщовых штанах и длинной, чуть не до колен, рубашке, он приблизился к податям и, когда сел на край, сказал Миканору: - И ты не очень - на образа!.. Не нами заведено...

– Так что - если не нами! Глаза закрыть?

– Не обязательно закрывать...
– Отец сладко зевнул.

– А что ж? Если душа просто не выдерживает этой глупости?!

– Всяких глупостей много...

– Так что ж, век терпеть?

– А что...
– следующее отцово слово утонуло в зевоте.

Отец, будто показывая, что разговор этот не интересен ему, отвернулся, лег на тряпье, потянул на плечи рядно, - почти сразу захрапел. Миканор постоял минуту с досадой:

будто ждал, что отец зашевелится, опять заговорит, - нельзя же так бессмысленно обрывать их спор! Но с полатей слышалось лишь мирное, с тонким, как сквозъ паутину, присвистом, храпенье; тогда Миканор оглянулся на мать - та стояла перед иконами с поникшей головой, печальная, строгая, тихо бормотала какую-то молитву...

Миканор сорвал с гвоздя буденовку, набросил на плечи шинель и быстрым, порывистым шагом вышел на скрипучее крыльцо.

Вот он где - трудный рубеж; в своей хате. И если бы на этом рубеже был кто-то чужой, противник какой-то, тут задача была бы простая, обучен - не секрет - тому, как брать такие рубежи, где окопался противник; но ведь бвои же люди там - своя мать, свой отец!

Оттого и тактика - трудная. Самому тошно от такой тактики, от материнских страхов, от жгучих слез. Но ничего - пусть попереживает, ничего не поделаешь; когда-нибудь спасибо, может, скажет, а не скажет - и не надо! Не за то, не за спасибо, сражаемся!..

4

За этим рубежом вставал второй, намного больший, - можно сказать, целая линия.

Одна позиция этой линии прошла в стороне, в Мокути, откуда отца привезли таким пьяным, что пришлось нести его в хату, как мешок. Охмелевшая мать и Миканор уже на полатях сняли с него холодную свитку, принялись тереть снегом побелевшие руки и уши. Долго, долго пришлось тереть, пока старческие кривые пальцы не порозовели. Отец то стонал, будто во сне, то скрипел зубами и что-то бормотал бессвязное.

Больно и обидно было видеть седую, подстриженную к празднику бороду с остатками какой-то еды, с подмерзшей слюной. Сняв с него твердые лапти, мать прикрыла его одеялом, потом свиткой, съехавшей на пол, и, прижав взлохмаченную голову со сдвинувшимся платком к краю полатей, нехорошо, как-то не по-людски, завыла. И ее было жалко, и обидно было за нее - в искреннем, полном тоски плаче слышалось пьяное, отвратительное отупение...

На другой день отец встал поздно, позеленевший, постаревший, будто выжатый, долго возился на полатях, глядел исподлобья, хмуро, страдальчески. Босой поплелся к ведру возле порога, медленно пил ледяную воду, не мог напиться.

Мать не удержалась, упрекнула от печи:

– Хорош был, Даметько! Нализался как... Чуть довезла! .. Все из саней валился!

Отец промолчал, взглянул исподлобья на Миканора и тотчас отвернулся. Все же не удержался, прохрипел матери, нет ли чего-нибудь опохмелиться.

Мать пожалела - принесла из каморки в корце самогону.

Ставя перед ним на стол, опять упрекнула:

– Если б не Чернушка, не знаю, как довезла бы! Выкатится из саней и лежит, как бревно!..

Выпив, отец повеселел. Сказал вдруг довольно, будто хвастаясь:

– Погуляли хорошо! Не пожалел зять горелки!..

– И вас не пожалел, видно!
– огорченно отозвался Миканор.

– Я - что? Чего меня жалеть?!. Вот что ты сестру не уважил, Ольга жалела!.. И муж ее обиделся...

– Ничего, уважу! Не обязательно на вашего пьяного Миколая!
– сказал Миканор.

И вот начиналось опять. Будто религиозная эстафета: давно ли миновал праздник святого Миколы, а уже близилось рождество; с каждым днем приближалось, все больше наполняло Курени своими заботами. Чем ближе оно подступало, тем больше овладевала Куренями какая-то лихорадка.

Как ни злился Миканор, а видел - лихорадку эту не только не гнали, как болезнь поганую, а даже радовались ей; к глупой поповской выдумке - к рождеству готовились не по принуждению, не из-за покорности попу, церкви, а охотно, с каким-то веселым нетерпением! Словно и правда праздник был настоящий. Наперебой, друг перед другом, спешили доделать все по хозяйству, - запасались на праздник: возили, складывали в сарай сено, рубили дрова. Запасались не на день, не на два - на все рождество, на две недели: в рождество, по поповским законам, ничего делать нельзя, грех...

Зима как бы помогала рождеству. Холода зарядили ядреные. Утра вставали розовые, с розовым снегом и розовым инеем, которого много пушилось на стенах под застрехами, на ветвях деревьев. Куреневские дворы, вся улица были полны звоном: звонкими голосами, звонким ржаньем, звонким скрипом ворот. Дым над куреневскими хатами стоял в розовом небе словно лес...

Солнце почти не смягчало стужи: лицо щипало, кололо тысячами мелких игл. В поле аж дыхание спирало от чистого морозного воздуха, не то что свитка, но даже теплый полушубок не защищал - мороз вскоре сжимал все тело. Спасались только тем, что соскакивали с саней и трусили вслед, притопывая, будто танцуя. Работали и в лесу и возле стогов, но пока добирались до дому, промерзали так, что потом, как говорил Чернушка, холодно было и на горячей печи.

Ночи были светлые, такие тихие, что, когда Миканор приходил с вечеринок, его томила тоска одиночества. Тоска ощущалась сильнее, когда он просыпался среди ночи и - сначала в дремотном тумане - слушал, как сквозь бледную морозную роспись стекол доносится голодное вытье волков, бродивших в снежном поле и в голых зарослях вокруг Куреней.

Беспокойный сон ночью не раз прерывали гулкие удары - от мороза лопались бревна...

Видно, не было в Куренях такой хаты, где бы не думали, не готовились к рождеству. Хочешь не хочешь, пришлось думать о нем, готовиться и Миканору; готовился он к рождеству так, как, видимо, ни один куреневец не готовился за все годы, сколько стоят тут эти старые хаты. Не было, может, такого разговора, такой встречи, где бы при удобном случае, а то и без него по-военному, без стеснения - не бил Миканор по рождеству. Где только мог, учил людей, резал правду: рождество - это суеверие, поповский опиум, религиозная выдумка.

Поделиться с друзьями: