Люди на болоте (Полесская хроника - 1)
Шрифт:
– Поиграть, видно, просили?
– подал руку Миканор.
– А то чего ж?
– Алеша шмыгнул красным носом, для убедительности провел под ним еще рукавом рубашки.
Нос у Алеши, насколько помнил Миканор, в стужу становился красным, даже синеватым, и Алеша всегда шмыгал им; сейчас же парень стоял на таком морозе в одной холщовой рубашке.
– На рождество - не секрет - договаривались?
– Ага...
– В словах Алеши явно чувствовалась гордость единственного на всю деревню гармониста.
– Пойдешь, сказал?
– А чего ж...
– В поповский праздник.
– Так ведь за плату.
– А если за плату - все можно?
Алеша снова шмыгнул красным носом.
– Заработать надо.
Не глядя на него, Миканор разгладил сборки шинели под ремнем.
– Всякие заработки бывают!
Как и в разговоре с Хоней, а еще чаще с родителями, хоть и старался казаться непоколебимым, Миканор почувствовал с тоской, что не может судить "по всему закону". В нем заговорило непрошеное, ненужное, просто вредное сочувствие: правду Алеша говорит, заработать надо!..
От этой слабости, оттого, что видел: слабость - не секрет - была во вред делу, оттого, что все вокруг было так запутано, шло наперекор ему, Миканором снова овладела тоска. Удрученный, с тоскливой неуверенностью, но все же твердым, командирским шагом возвращался он веселой морозной улицей домой.
5
Весь день перед "святым вечером" мать скребла ножом стол, лавки, мыла посуду. С утра и почти до самого вечера не потухал в печи огонь - варила, варила, пекла. Ужин должен быть постный, но требовалось приготовить ни мало ни много - двенадцать блюд!
Мать не ела весь день сама и не позволяла другим. Миканор отрезал ломоть хлеба, достал огурцов и тем перебил голод. Она видела это, но не сказала ничего, только перекрестилась на икону, и мать и сын заранее понимали бесполезность споров, не хотели начинать их.
Только когда стемнело, вынесла решето с сетгом, поставила в угол, а наверх пристроила горшок с кутьей.
– Выперлась этот год через край!
– сказала о разварившейся кутье. Хороший урожай на зерно должен быть!
– Дай бог!
– отозвался отец.
С уважением и какой-то торжественностью следил отец, как мать расстилала на вымытом столе сено, как накрывала его чистой скатертью, как клала буханку хлеба, нож, ложки, ставила кружку с солью. Помыв в углу над ушатом руки, он, белый, в лаптях, в холщовых штанах, в длинной, до колен, рубашке, подпоясанной праздничным пояском, подождал, когда подойдет мать, и, не взглянув на Миканора, в первый момент смущенно, стал вслух мЪлиться. Миканор вначале слушал его молитву, как всякую молитву, только еще больше пожалел тех, кто верил в чудеса и силу моления, - ведь темными людьми этими были его мать и отец; но когда отец вдруг помянул деда Амельяна, когда в голосе его будто что-то натянулось, задрожало, Миканор неожиданно почувствовал, что и в нем отозвалось это волнение, - дед АМельян умер перед самой Миканоровой службой, идучи с гумна.
Дед, который знал столько сказок, с которым столько вечеров грелись на печке, когда Миканор был маленьким. Дед, который сделал ему когда-то санки, о котором столько доброго осталось в памяти!.. А отец называл уже имена других покойников - детей своих, Миканоровых братьев и сестер, поминал Илюшу, Маню, Матруну, Петрика, MojpHKa. Илюшу и Маню Миканор никогда не видел, а Матруну-и Петрика на его глазах задушила "горловая", оба чуть не в один день умерли. Он помнит, Петрик задохнулся, когда Матрунку еще не унесли на кладбище, когда она еще лежала в гробу. Их повезли вместе, положили в одну могилу... А Метрик утонул, когда пас коня на приболотье. Хотел искупаться, да как нырнул в болотное озерцо, так там и остался. Вытянули его изпод коряги только на другой день, никак не могли найти. Синий был, страшный. Бедная мать, как она убивалась, как горевала тогда над Мотриком, над нежданной бедой, отнявшей у нее взрослого сына. И сколько же ей, если подумать, пришлось пережить за всю жизнь, нагореваться над дорогими могилами!..
Миканор почувствовал себя будто виноватым перед матерью, не рассердился за то, что та сунула в горшок с кутьей, зажгла свечу. Как было, если подумать, сердиться на нее, темную, согнутую такими бедами, полную горячей любви к тем, кого отняли у нее болезни и внезапные несчастья!.. Но ведь как хитро прицепилась к человеческому горю религия, и тут не преминула попользоваться!
– Мать и отец сидели за столом, ужинали, как никогда молчаливые словно чувствовали за собой тени тех, кто давно уже не просил есть. Оба, было заметно, думали, вспоминали; отец, прежде чем взять какой-нибудь еды для себя, отливал ложку этой еды в миску, поставленную на окне, - дедам, покойникам. Мать сидела за столом, только переставляла миски, ничего не убирала. Ужин показался Миканору очень долгим и скучным; он с трудом дождался, когда отец наконец поставит на стол горшок с кутьей, нальет сладкой сыты из мака и меда, попробовав которые можно, не обижая стариков, встать из-за стола...
Когда одевался, чтобы походить по морозной вечерней улице, заметил: миски с едой после ужина так и остались на столе - чтобы дедам было чего поесть!
Стоял на крыльце, думал свою думу о темноте людской, о том, как теперь, видно, хорошо на замерзшей Припяти - легко, весело бегут лыжи! Кто-то, не секрет, как и он недавно, летит с горы, аж дух захватывает! Вспомнил веселого товарища своего Ивана Мороза, поехавшего в Минск на курсы, вдруг защемила тоска: увидеться бы, поговорить, пошутить друг над другом... Обещал письма писать, а почему-то все нет!..
Будто и не слышал гомона, смеха на улице, никуда в этот вечер не хотелось идти. Стоял как в карауле. Прошло мимо несколько человек, две-три веселые группки. Двое уже почти миновали его, и вдруг остановились, присмотрелись.
– Не Миканор ли это?
– сказала, затаив смех, одна.
Миканор узнал Чернушкову Ганну и охотно двинулся к ней.
С Ганной была Хадоська.
Он поздоровался.
– А я думала,-не замерз ли случайно!
– съязвила Ганна.
– Стоит, как столб при дороге!
– Замерз! Не мешало б и погреть, если б было кому!
– заметно повеселел Миканор.
– Так ведь печь, видно, есть? Или, может, отец занял?
– Да нет. Но мне больше по нраву - живая! .
– Ого! Так поискал бы! Может, и нашел бы, если не слишком переборчив.
– Переборчив! Одни мне не нравятся, другим я не по душе. А третьи заняты! Сразу по два кавалера имеют, как охрана по бокам стоят. Не подступиться.
– Вот нашли о чем говорить!
– вмешалась Хадоська, топая аккуратными лапотками.
– Лучше скажи, что тебе суждено? Гадал же, видно?
– Нет. И так знаю: в холостяках ходить буду, пока не надоест.
– И мне ничего хорошего не вышло!
– сказала Ганна с притворной грустью.
– Гадали мы с Хадоськой, тянули соломину. Так она вытянула длинную соломину и - с колосом!
Скоро замуж выйдет и - за богатого хлопца!
– Вот скажешь!
– застеснялась Хадоська.
– Может, я выдумываю?
– Не выдумываешь, но...
– Хадоська, заметно было,- вся полнилась радостью.
– Но - не надо говорить!
– А мне, - сокрушалась над своей неудачей Ганна, - ничего путного не вышло. Коротенькая соломина и пустая!