Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Люди остаются людьми
Шрифт:

И поэтому я не очень волнуюсь. Я не верю, что смогу попасть к самому Председателю Президиума Верховного Совета, я уверен, что в последний момент меня и не допустят до него.

И все же, подходя к барьеру, я чувствую, что начинаю легонько дрожать. Ведь это последняя моя надежда! Где же тогда еще искать справедливости? Уж если тут откажут, значит, все кончено…

— Вы по какому вопросу? — спрашивает меня молодой человек за столом, на котором разложены форменные карточки.

— По вопросу прописки в Москве и по вопросу прав бывших военнопленных.

Человек за столом на минуту задумывается, потом мягко говорит:

— Мне кажется, что сразу к руководству вам не имеет смысла. Правда? Разрешите, я взгляну на ваши бумаги.

Он читает заявление Петра Николаевича, розовую карточку с Петровки откладывает, не читая, заглядывает в паспорт и военный билет, а я стою и думаю: сейчас посоветует ехать туда, откуда приехал.

— Вот, пожалуйста, — говорит человек, возвращая документы, потом пишет что-то на своей карточке и вручает ее мне. — Пройдите направо и наверх, к нашему заведующему приемной.

«Заведующий приемной» — это, по-моему, уже хорошо. Я поднимаюсь по лестнице, устланной ковром, и открываю тяжелую светлую дверь.

Я ожидаю увидеть еще одного человека за столом, на котором разложены форменные карточки, однако я вижу не просто стол и не один стол, а большой кабинет, с большим книжным шкафом и портрет Ленина на стене. Стол, тоже большой, у окна, а перед столом два мягких кожаных кресла. И за столом никто не сидит. Заведующий приемной, спиной ко мне, достает что-то из шкафа. Когда я вхожу и здороваюсь, он, обернувшись, кивает мне и, показав на кресло, продолжает искать что-то в шкафу. Он одет, как многие партийные работники: в темной, подпоясанной ремнем гимнастерке; брюки заправлены в сапоги. Вообще большой книжный шкаф и сапоги как-то не очень вяжутся в моем представлении, я думаю об этом и прохожу к кожаному креслу.

Я сажусь и думаю, кто он, этот заведующий приемной. К какому военному званию или к какой армейской должности можно приравнять пост заведующего приемной Президиума Верховного Совета? Я решаю, что он должен быть не меньше генерал-майора.

Заведующий приемной подходит к столу, кладет какую-то папку и протягивает мне руку. Я думаю, что он хочет еще раз поздороваться со мной, и, встав, подаю ему свою руку. Он внимательно смотрит на меня — у него под носом квадратик седых усов, и я вижу, как его губы под усами, дрогнув, раздвигаются в улыбку.

— Бумаги. Жалоба, — объясняет он.

— Сейчас, — говорю я. — Извините…

Пока торопясь — пальцы мои как назло попадают в прореху оторвавшейся подкладки, — я извлекаю из кармана документы, он все смотрит на меня, затем, обогнув угол стола, усаживается в кресло напротив.

— Ну, что стряслось? Какое такое горе? — спрашивает он чуть насмешливо, и, странно, этот его чуть насмешливый тон вдруг снимает у меня все волнение.

Как-то очень по-человечески это: седоусый, пожилой человек, наверно, старый коммунист, садится напротив меня и чуть насмешливо спрашивает, что со мной стряслось. Так мог бы спросить хороший учитель своего ученика или даже отец — сына.

— Вы знаете, — говорю я, — могу я рассказать вам все, всю правду?

— Разумеется. Только правду, и обязательно всю, — с улыбкой отвечает он.

И я рассказываю. Сперва я еще думаю, как бы покороче, чтобы не занять много времени, а потом уже не думаю об этом и только рассказываю. Я рассказываю ему об отце и матери, о том, где учился, как попал на фронт, как пробивался с товарищами из окружения и как, очутившись в плену, пытался бежать; я радуюсь, что могу — наверно, первый — сообщить в верховный орган нашей власти о геройском поведении в плену депутата Моссовета, бывшего прокурора Москвы Алексея Ивановича Муругова, говорю, что надо обязательно помочь его родственнице, у которой теперь хотят отобрать квартиру, где она жила вместе с Алексеем Ивановичем, я радуюсь, что заведующий приемной тут же помечает что-то в своем блокноте. Я рассказываю о нашей подпольной интернациональной организации в Маутхаузене, называю фамилии видных немецких и австрийских коммунистов, членов ЦК, которые руководили нами, и он опять записывает в блокнот. Я говорю о том, что было со мной после Маутхаузена, вплоть до сегодняшнего дня, не скрываю даже того, что эту ночь провел на Ярославском вокзале.

Я рассказываю и вижу, что лицо заведующего приемной становится все более строгим и хмурым.

— Дайте документы, — говорит он, когда я умолкаю.

Он очень внимательно читает особые отметки в моем военном билете, придирчиво разглядывает ту запись в паспорте, где сказано, на основании каких документов выдан паспорт, затем столь же внимательно читает заявление Петра Николаевича и даже розовую карточку с Петровки, берет со стола какую-то книгу и, полистав ее, говорит:

— Ничего противозаконного я не нахожу, чтобы прописать вас в Москве. Вы приехали, чтобы учиться в институте, и вам, как бывшему фронтовику, необходимо поступить на подготовительные курсы. Так? Жилплощадь родные вам предоставляют, и даже с санитарной нормой в порядке. Тоже так? Ну, и что мы будем канитель тянуть? — И я снова вижу, как раздвигаются в улыбке губы под квадратиком седых усов.

Заведующий приемной встает из кресла, пересаживается на свое место и, поглядывая сбоку на мои документы, что-то мелко и быстро пишет на листке бумаги.

— А из-за того, что был в плену, не имеют права отказать? — Я гляжу на склоненную седую голов почти с любовью. Я думаю: вот это человек! Я чувствую себя почти счастливым.

— Прописывайтесь и живите. Вы советский гражданин, демобилизованный воин. Закон на вашей стороне. А мы за этим делом проследим, порекомендуем товарищам не тянуть с пропиской и помочь вам в трудоустройстве. — Он отдает документы и на прощание крепко пожимает мне руку.

ГЛАВА ТРИДЦАТАЯ

1

Я сижу в трамвае и смотрю на Москву-реку. Трамвай медленно ползет по мосту. На улице оттепель: хмарь и слякоть. У гранитной набережной темнеет вмерзшая в лед баржа. Чернеет вода в полыньях.

«Любопытно, что зимой никто не топится, — думаю я. — Холодно. То ли дело револьвер: бац — и готово!»

— Что «бац и готово»? — неожиданно спрашивает меня сидящий напротив парень в армейском бушлате, но без погон, вероятно, недавно демобилизованный.

— Я не знаю. Что «бац и готово»? — говорю я.

— Да ты бредишь или пьяный? Ты же сам с собой разговариваешь!

— Я думаю, а не разговариваю. А тебе-то что?

— Да мне ничего. Думай или разговаривай. Хреново ты только думаешь: «Бац — и готово!» — Парень, усмехается.

У него здоровое, гладкое лицо, острые глаза.

— Что тебе, лихо?

— Ну, допустим. А что?

— Ты где сходишь? А то мне сейчас. Пошли?

— Пошли. — Мне, собственно, безразлично, где сходить.

Трамвай, миновав мост, пробегает еще метров сто, поворачивает направо и останавливается против пивной палатки на улице Разина.

— Давай по кружке, — предлагает парень. — Я угощаю.

Он расплачивается с продавщицей, протягивает одну кружку мне, и мы отходим на край прилавка.

— Какая же у тебя беда?

— Ты фронтовик? — спрашиваю я.

— фронтовик! — Парень вновь усмехается. — Война-то скоро уже два года как кончилась. Все и будем фронтовиками?

— Для кого кончилась, а для кого нет. Для маня, например, еще не кончилась, — говорю я. — Ты как считаешь, законы у нас должны соблюдаться?

Поделиться с друзьями: