Люди в летней ночи
Шрифт:
Хильма, в свою очередь, побывала кое у кого в деревне, куда поближе — ходила пешком, куда подальше — ездила на лошади, — ведь лошадей они оставили себе и никакой работы для них сейчас не было. Она посетила и Плихтари, причем Кусту это ничуть не задело.
В один из таких дней пришел наконец столяр и принес заказанные гробики, в них и положили, обрядив, детишек. Платье, в котором девочку крестили, сохранилось и оказалось покойной впору — так она похудела. «Пусть на ней будет это платье, моих детей уже больше не крестить, а до чужих мне дела нет», — сказала Хильма, слабо улыбаясь, в ответ на осторожный намек одной из служанок.
Малышка Силья была в те дни как бы неким исключением, с которым не умели обращаться запросто. Отец — Куста — носил ее на руках в эти дни больше, чем когда-либо раньше. Даже на дворе видели хозяина, несущего дочку, закутанную в толстую одежду. Слышали и как хозяин весело говорил что-то ей, и это казалось домочадцам ужасным, хотя в то же время в этом было что-то трогательное. Просто прежде никогда не слыхали, чтобы хозяин вот так болтал, — ни с детьми, ни с кем-нибудь вообще.
Назначенные дни приближались. В вековой истории дома Салмелусов происходил резкий поворот.
Продавая хозяйство, Куста отпустил и постоянных батраков, которые перешли к Роймале и в последние дни уже работали там. Потому и получилось, что, когда повезли хоронить детишек, лошадью, везшей сани с гробиками, правил старый Вооренмаа, выглядевший, как обычно, сердито-строгим. За санями с покойниками следовали сани с Кустой и всей семьей, и этой лошадью Куста правил сам. И хотя видно было, что Хильма сильно утомлена, а участие малышки Сильи в похоронах, да притом в такую еще не весеннюю, но уже и не зимнюю, сильно ветреную погоду, выглядело не слишком разумным, однако надо же проводить бедняжек покойников.
Вот так последний раз еще хозяином и хозяйкой Куста и Хильма выезжали со двора старого наследственного имения; завтра должны были состояться торги. Вот так они ехали, и с ними было едва ли не все, что они нажили совместно. Они ехали почти также, как много лет назад в Плихтари, тогда, в Рождество, незадолго до тех первых родов…
Теперь оба они были гораздо старше. У Хильмы едва ли удалось бы найти и малость тех милых черт, которые так пленили в свое время молодого хозяина Салмелуса. Она уже не отличалась от жен простых торпарей, зубы у нее потемнели и отчасти повыпали, и волосы тоже. Будучи хозяйкой имения, она не только не обрела соответствующей ее положению пол ноты, но даже потеряла девичью округлость форм и стала угловатой.
У Кусты же, хотя и он постарел, родовые наследственные черты все еще проглядывали в лице и во всем облике. Во время этой поездки на кладбище они проступили еще заметнее. Ветер, дувший уже по-весеннему, и солнце разрумянили его щеки. Некая женщина, которая прежде, в молодые годы, с удовольствием смотрела на Кусту и, может быть, желала, чтобы он заметил ее взгляды, теперь тоже пришла на погост и стояла поодаль. Она видела Кусту со стороны, в профиль, и растрогалась, а в душе ее потеплело, когда она слушала обнажившего голову Кусту, который читал надгробную молитву.
И затем она еще увидела Кусту в церкви, когда тот, выпрямившись и привычно вскинув голову, прошел по центральному проходу и сел на постоянную скамью Салмелусов. Глаза многих знакомых подернулись влагой, глядя на эту супружескую пару: спокойного мужчину, у которого на лице всегда была легчайшая тень улыбки, и измученную женщину, о которой тоже никто не мог сказать ничего плохого, в худшем случае разве что заметить, мол, она делала все, что умела, но откуда было дочери Плихтари набраться знаний и опыта, необходимых, чтобы вести хозяйство в таком имении, как Салмелус.
Обращали внимание и на маленькую дочку, единственную из всех детей оставшуюся в живых, семенившую между родителями и слишком громко расспрашивавшую обо всем, поскольку она попала в церковь впервые. Девочка была кареглазой, хорошенькой, и в лице ее можно было найти черты и отца и матери. Жаль лишь, что она не смогла дольше пожить в отцовском доме.
Вдруг услыхали, как ребенок спросил тоненьким голоском про Лауру и Тааве, — почему они не пришли сюда, в церковь, почему их оставили там в ящиках? Все присутствующие в церкви были словно единая семья в тот момент, когда слова ребенка пронзили воздух. Затем раздались звуки органа, и это запомнилось маленькой Силье на всю жизнь. Наверняка в ее угасающем сознании эти же самые звуки сопровождали щебетание ласточек тем ранним утром, когда она умирала в сауне хутора Киерикка. Но сейчас она жила и была не в состоянии понять, что Лауры и Тааве нет в живых. И когда, возвращаясь домой, проезжали мимо погоста, она требовала, чтобы их забрали оттуда. Мать сказала, что они на небе, откуда никогда не возвратятся. Но она не могла понять, какая им радость от всего этого праздника, если они никогда не смогут рассказать о нем другим.
Поминки устроили лишь для оставшихся работников усадьбы. Правда, хозяин Роймала явился незваным; он мог прийти и просто так, на правах владельца, но на сей раз у него было дело. Он сказал, что рассчитывал застать на поминках народу побольше. Он собирал подписи под бумагой, которую хотели подать императору; в ней просили, чтобы права Финляндии не нарушались. Куста понял, в чем дело, ему уже доводилось слыхать что-то такое, но сейчас это казалось ему очень далеким. Однако же он сходил, нашел ручку и чернильницу и принялся писать. Хильма тоже вошла в комнату и сказала: «Разве этих бумаг Роймалы еще недостаточно?» Гость ответил немного рассерженно: «Это бумага вовсе не Роймалы, и уж если на то пошло, от всех бумаг Роймалы у Кусты было меньше неприятных последствий, чем от одной бумаги Плихтари!» Сказав так, он издал свой знаменитый кашель.
Вторая половина дня и вечер в воскресенье были совершенно обычными, и по полу людской в Салмелусе двигался солнечный зайчик также, как в течение всех тех столетий, пока кондовый дом стоял на этом месте. И неизменное двухместное кресло-качалка со спинкой в виде искусно вырезанных двух лир стояло, как всегда, там, где в полу уже образовалось углубление от полозьев качалки и ног людей. Тикали часы на торцовой стене, на гвоздике, вбитом в оконную раму, висел календарь, какой-то особый запах витал в воздухе. И, однако же, все было непривычно, и этот покой был лишь ожиданием беспокойства, похожим, пожалуй, на ожидание приведения в исполнение смертного приговора. Да еще хозяин Роймала спросил, прощаясь:
— Стало быть, завтра с девяти начнем тут?
— Назначено на девять, — ответил Куста, насмешливо глядя. Хильма нетвердой походкой вышла из комнаты, проворчав что-то ругательное, чего никто толком не расслышал.
Торги были столь необычным событием, что народу собралось весьма много, и остряку-аукционщику, подтверждавшему покупку ударом специального деревянного молотка, публики хватало. Один пожилой мужик был под хмельком и отпускал во весь голос неприличные замечания, когда предлагалась какая-нибудь вещь из домашней утвари, одежды или инструментов. Примерно также вел себя и Ийвари Плихтари, для которого этот день был, разумеется, особым праздником. Его с разных сторон подначивали, и он в свою очередь не оставался в долгу. Собравшиеся на торги знали, что Ийвари на их подначки не обидится.
Между прочим, это был последний раз, когда свояки оказались вот так — нос к носу. У них даже случилась небольшая перепалка. Куста ненадолго отлучился, и в это время аукционщик выставил на продажу верстак и другие столярные инструменты, не зная, что они не предназначались для продажи. Торг уже начался, и Кусте теперь не осталось другого выхода, как самому в нем участвовать, наперебой с Ийвари, который вроде бы всерьез нацелился на эти вещи.
— Зачем тебе верстак-то, коль ты, слыхать, подаешься в батраки? — изгалялся Ийвари, и единомышленники поддержали его одобрительным смехом.