Мадам Любовь
Шрифт:
Маленькое, без марки письмо опущено в обыкновенный почтовый ящик где-нибудь в Сибири или за Уральским хребтом. Казалось бы, ну как ему не затеряться на дальнем пути среди тысяч других таких же "самоделок" и солидных больших конвертов, оклеенных марками и скрепленных печатями, сданных под расписку и под расписку получаемых...
А гляди-ка, не затерялось. И что удивительно, редко когда, очень редко не доходило письмо до бойца. И часть его уже который раз сменила позиции, и сам он со взводом загнан бог знает куда, а полевая почта находит.
Тут надо сказать спасибо связистам. Не подвели, на совесть работали. За то и встречали их в каждой роте, как долгожданных друзей. Встречали кто с радостью, а кто и с тревогой. Но человека, безразличного к приходу почтаря, уж где-где, а на переднем крае вряд ли можно было найти. Примчится замерзший, голодный связист на попутной машине или пешком придет, а то и ползком приползет, тут его и согреют из доброй фляги.
Взберется почтарь куда-либо повыше, запустит руку в сумку, и начнется игра в лото. Только вместо цифр выкрикивает он фамилии. Осторожно выкрикивает, не торопясь оглядывая собравшихся... Знает, что включилась в эту игру "курносая", незримый игрок... Тут и обмануть кого не грех...
– Селиванов?
– Здесь. Который?
– Александр Кузьмич.
– Он самый... Давай.
– Перепеченко Онуфрий... - Смешная фамилия, да и имечко тоже не рядовое. - Ну, Перепеченко?
Молчат. Объяснять нечего. Есть в сумке особое отделение. Лежат там тихие, никем не раскрытые письма. Теперь и Онуфрию... Вечная слава ему.
– Васильев Дмитрий?
– Давай, давай... Здесь пока что...
– Сысоев Марат, Пантелеев Аркадий...
Редеет кольцо. По углам в землянках и блиндажах, отвернувшись от всех, присев на корточки, беседует солдат с глазу на глаз со своей дорогой или с братом, с отцом-матерью. Пока еще не нужны ему ни свидетели, ни советчики. Долго читает, потом оглянется на товарищей и, словно бы удивившись, с радостью сообщит:
– Новую ферму отгрохали... Ну и бабы...
Или:
– Сменили-таки нашего лодыря... Давно пора, теперь дело пойдет.
Возле почтаря топчутся обойденные.
Робко просят:
– Может, завалилось куда? Вон у тебя сумка какая лохматая.
– Нет, дорогой, у нас не завалится... Тебе пишут еще, потерпи...
– Значит, нет... А это кому?
– Кагану, политруку... Что от него, что ему - больше всех... Он где сейчас?
– Где ж ему быть? С кем-нибудь семейные дела обсуждает, раз почта пришла... Значит, все эти открытки ему одному?
– Не завидуй. Видать, и на этот раз все то же самое...
И прошлый, и этот раз все одно и то же. Эвакопункты, городские исполкомы, сельсоветы словно сговорились отвечать политруку Кагану одинаковыми словами: "Не прибывали...", "Не числятся...", "Не проживают..."
Поздно вечером в холодной землянке, накинув на плечи полушубок, политрук пристраивается возле коптилки. На коленях стопка открыток, и на каждой надо написать одно и то же:
"Прошу сообщить местожительство Каган Варвары Романовны и сына Александра, эвакуированных в 1941 году из Белоруссии".
На застланных соломой досках лежит командир роты. Он глядит на своего политрука, на его слабо освещенный профиль с нависшим клоком густых, давно не мытых волос, на широкие, согнутые плечи, на всю его ладно скроенную фигуру и думает:
"Мужик что надо... У такого небось и жена хороша, вот и тоскует... Пишет".
Он знает всю историю политрука и то, как застрял Каган в воинской части, попав, можно сказать, в самое пекло, и как звонил повсюду, просил помочь семье выехать...
– Слушай, Иосиф, ты которую сотню заполняешь?
– А что?
– Да так. Видение было мне, будто ты только вторую тысячу начал, ан как раз объявилась и женка и сын. В полной боевой готовности.
Иосиф смеется, пересаживается к командиру на нары, говорит тихо, словно боясь, что их подслушают:
– Ты шутишь, Андрей, а я действительно иногда ловлю себя на том, что сына вижу...
– Во сне?
– В том-то и дело, что... Ну как тебе объяснить? Вроде бы и не во сне, и не наяву.
– Нервы, мать их так... По утрам обтирание снегом и самогону сто пятьдесят - заменяет двенадцать приседаний.
– Нет, серьезно, - Иосиф говорит еще тише, - будто он уже не маленький, а как Васька, наш полковой найденыш. В красноармейской шапке, с карабином... Со мной рядом в атаку идет... Понимаешь?
– Ты, политрук, со старухой какой-нибудь посоветуйся. Они всякие сны мастера разгадывать, а мне как понять? На курсах не проходили.
Иосиф задумался, не слышит командира.
– Может, и в самом деле подобрала их проходящая часть? - В его голосе слышится не столько надежда, сколько просьба не лишать этой надежды.
– Вполне возможно, - быстро соглашается командир. Он вскакивает с досок, и его грузное тело заполняет всю землянку. - Подобрали же мы Ваську!
– Если не накрыло бомбежкой, - шепчет Иосиф.
– Ей-богу, Иосиф, - почти кричит командир, - кто кого должен утешать? Один ты, что ли, такой?.. Да живы они.
На землянку падает снег большими мягкими хлопьями, словно из ваты, как в театре...
V
Варвара Романовна:
Я умерла в зимний солнечный день сорок второго года. Похоронили меня на пустыре, за больницей, куда свозили всех умерших от тифа.
Я сама помогала этой нелегкой и печальной процессии. Земля была мерзлая, окаменелая; чтобы вырыть могилу, полдня ломом долбили, а сил ни у кого уже не было. Помню, рассказывал нам один человек - даже немцы из-за сильных морозов просили Берлин разрешить им временно отложить массовые казни, так как трудно было копать большие могилы, а печей для сжигания трупов еще не хватало.
– Все же к вечеру мы управились. Насыпали свежий холмик в третьем ряду, вбили колышек с надписью: "№ 421. В.Р.Каган".
Странно, не правда ли?
Помню, как начались мои похороны...
Позвала меня Владислава Юрьевна к себе в кабинет, дверь плотно прикрыла и, спокойно так, без всякой улыбки, приказывает:
– Иди, попрощайся с Варенькой Каган... В одном боксе лежали. - Я смотрю на нее и не могу понять: "Не в себе, что ли, наша пани докторша?" А она повторяет: - Иди, Семенова, попрощайся и проводи товарищ Каган.
Я испугалась. Первый раз моя фамилия произнесена громко: хорошо, что никого, кроме нас двоих, не было в кабинете.