Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Мне уже начало казаться, что я повиливаю атавистическим хвостиком. Я приохотился к этим забавам. Может быть, мне именно этого и недоставало.

Уже я ездил налегке. Без спуманте. В простой удалой кибитке за пятеру добирался до самого подъезда. Мамочке я что-то лепетал, что меня мол, не будет – поеду на лодке кататься. С товарищами детства. Мальчишник. Вечерне-ночной клев на свет звезд.

***

В дверях лодки стояло «тезка».

– Здрасьте. Проходи, – сказало гнусно оно.

– Давно я тебя поджидал, – неостроумно выдавило мое я.

Акушер должен быть по-девичьи миловидным и, наверное, хорошо, двумя матерями воспитанным, – успокоило я другую заволновавшуюся половину.

– Да проходи же! Все дома. Давно тебя ждем.

Проходя, я что-то проглотил.

Все наше не менее обильное, чем в первые, вторые и третьи разы, застолье оно пристально снимало на видик: то стоя на стуле, то лежа – с пола, то просто сидя. Чистое феллини.

Я опасливым карасем поглядывал в щучий видеоглаз.

– Да не коси ты, – сказало мне оно, – веди себя нормально. Все путем.

Нагло говоря со мной, годящимся ему в отцы-наставники, на ты.

Я чувствовал себя диктором в прямом эфире. Дрессированная крыса утащила у меня листики с текстом.

Меня к чему-то готовили.

Тезка маму Тому звал по имени – «Тома», а тетю Свету – просто «Ты».

Нагло распоряжаясь ими, оно требовательно заказывало температуру «блюдей», что безропотно и безукоризненно добренькой «Ты» исполнялось при полном и одобрительном попустительстве «Томы». Я все это терпел «не обращая», как говорят в жизненных пьесах, ни малейшего.

Но когда этот вуайяр-панасоник, насытившись, сказал, что хочет снимать нас и дальше, и что мы можем раздеваться, и для начала можем и что-то станцевать, например, поураздетыми, – я назвал его акушерскими щипцами, маточным зеркальцем, грязным томпоном, сраным памперсом и старым тампаксом и дал две затрещины: первую – ему и второю – панасонику. И тут же об этом очень посожалел.

«Тома» и «Ты» превратились в мегер. Как в кино, что из веселого цветного вмиг стало страшным черно-белым.

Они стали кидать в меня опасными предметами сервировки и обидной едой.

И довольно метко.

Порция холодца попала мне в шею.

Я через мгновение был просто персонажем Арчимбольдо – весь из фруктов, овощей и рыбьих хвостов. Но «Ты» и Тома Арчимбольдо не видели никогда, и я не успел им ничего рассказать о нем.

Опозоренный, я ретировался, забыв в прихожей свой замечательный мягкомнущийся италийский лже-Ферре пиджачок. Я стал звонить в захлопнувшуюся дверь и звать его с собой к маме.

Но «Ты» прошипела, что я (список грубых обидных травмирующих прозвищ беспомощного и хуже того, совершенно навеки бесполезного мужчины) могу преспокойно купить его в их торговой точке номер шестьдесят шесть в шестом ряду на городском рынке товарищества «ООО Люцифер».

Что и было мной через день сделано.

Культурная «Ты» поинтересовалась, не завернуть ли мне выгодную покупку.

«Тома», не глядя на меня, курила.

Раздел смежных профессий

Тяжелый фильм

…Все становится историей.

В абсолютном смысле – прошлой, прошедшим временем, бывшим не со мной, бившим не по мне.

Весь лабиринт прошлой жизни я теперь обозреваю сверху, даже пунктиры своих следов, – уютно и отчужденно, будто кончаю жить. Со мной так много всего, что я ничего не могу забрать… Узлов и чемоданов гораздо больше, чем рук. Это какая-то цирковая реприза. Мне, то есть ему, – все трудно.

И уж это мне точно известно.

Ведь я – это он.

И никакой тягомотины.

С этого места – или момента, что почти одно и то же, сюжет может развиваться во множестве направлений, так как по большому счету его, суммарного, нет вовсе, ибо конец в любой раз будет предрешен с одинаковой силой.

И вот в ней-то все дело и состоит.

В ее целенаправленной идиотии.

…Он вообще-то часто и не догадывался о своем существовании среди разнонаправленных векторов автоматизма – точнее, он был не среди них, а, из них. Состоял. А может быть, и был в них.

Лишь иногда ему мнилось, что нечто начинает ему немного мешать. Но, как правило, это длилось недолго. А так – он примечал себя как сгусток табачного дыма. Он – еще немного – и весь развеется по комнате. И, коснувшись своим сизым сумраком тарелки репродуктора, вытечет в распахнутую фрамугу на зеленя палисада. На замкнутый низкими строениями собачий дворик.

Ворох георгинов почему-то не обломлен.

Осенняя одуревшая пчела выбирается задом из темного цветочного устья, как из плохого стихотворенья.

Когда он вернулся с фронта, где, против всех собственных ожиданий, вовсе не погиб, хотя наверняка должен был, абсолютно должен был погибнуть, но не был даже поврежден, в смысле ранен, то на возможной научной карьере он поставил крест, тем более и мать, с которой он жил, как-то за время ожидания его растеряла свою тираническую любовь.

Она перестала его кем-то определенным представлять.

Она как-то примирилась с его наличием.

И, как говорят, она сдала и теперь очевидно иссякала.

А он был здоров и абсолютно цел. Это было почти глупо и даже цинично на фоне увечных, на фоне темного зияния невернувшихся или редких писем от тех, кто остался где-то там, в армии. Они ведь тоже не вернулись к нему. В письмах ничего сказать было нельзя. Да никто и не пытался говорить, то есть прибавлять к тому, что было сказано в глаза. Он только складывал конверты и отвечал открыто, – почтовой карточкой.

Из стопки писем можно было выкладывать географические пасьянсы.

Его товарищи перемещались, меняя номера полевой почты.

Они описывали города, куда попадали, иную природу, словно вкладывали сухую листву и травы в тесные кармашки конвертов.

Порой ему казалось, что он попал в некую среду. И она, испытывая, обтекает его, почти не задевая, почти не смачивая, хотя со стороны это и невозможно себе представить.

Вне газетного гама, вне бравурного радио, тяжелого духа кухни и падающей воды в сортире.

Единственный трофей – “телефункен” с зеленым оком-индикатором – был тоже вовсе не его добычей. Чьей-то. Он честно выменял его на что-то. Отдал на барахолке то, что и не вспоминал, так как того, отданного, было тоже совсем не жаль.

Поделиться с друзьями: