Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Что-то происходило вокруг движущегося поезда, – голубело, сгущаясь, небо, садилось тучное солнце, начинали темнеть барханы в округе. Точно прочерченная линия горизонта не сулила ничего.

Ничего не должно было измениться, и эта константа утверждала именно это.

Но что сблизило давно расставшихся друзей?

Мы тоже зададимся этим простодушным вопросом.

Но достоверного ответа на него не будет.

Сначала гордый Вовка незаметно перешел в наш вагон. Потом как-то перебрался в нашу плотно набитую выгородку. На каждой нижней полке сидело по три парня. Среди них – Васька. Я лежал этажом выше.

Вот Вовка втиснулся четвертым. Соседи, чтобы уменьшится, как будто выдохнули. Грубияны не посетовали на явное неудобство.

Васька не поворачивал своей, отданной на заклание Марсу, остриженной башки в его сторону. Я видел две его макушки. Будто в полуметре показывали для учеников опыты по электростатике, когда щетинятся наэлектризованные опилки.

Вдруг я почувствовал, как в его теле невидимое сжатие сменилось абсолютно непостижимой разреженностью. Что это – один из главных законов бытия белковых человечьих страждущих тел. Вот – по вдруг задышавшей ложбине его тощего затылка, убегающей в ворот тенниски, – словно у него отворились жабры, по хищно выпрямившейся спине и развернувшимся в напряжении плечам – я прочел невидимую конвульсию, пробивавшую его плоть. И лишь потом – в вагонной среде видимых измерений – просто увидел, как он жестко сжимает стакан, как разливает темное пойло, не заботясь о конспирации.

Я понимал – между ними что-то происходит. В это самое время, что вдруг стало жидким, то есть обратимым и безразличным. Оно перестало им мешать.

Ведь Вовка уже втиснулся рядом с ним и протянул свой стакан.

Тот налил, зажав на гранях стакана Вовкину руку. Этот жест не имел ни значения, ни протяженности. Смысл как-то испарился. Поэтому нынче я наблюдаю этот фрагмент все крупнее и крупнее. Я могу пересчитать рыжеватые волоски на фалангах Васькиных пальцев. У него, оказывается, тощие руки. Ногти скруглены лопаткой. Он зажал Вовкину ладонь до белизны. Это так достоверно, что я могу дать показания, заполнить протокол.

Вовка уставился сначала на стакан, потом – с трудом поднял лицо. Сверху я вдруг увидел, что дуга его лба скруглялась так, что мне не преодолеть восхищения этой абсолютной линией. Эта прелесть была очевидна всем. Она прельщала так, что не оставляла барьера. Я понял, что обольщение – это когда он, сидящий в полуметре от меня, приближается и удаляется одновременно. То и другое – навсегда. И я, не почувствовав преграды, переметнулся в Васькино зрение.

Через вспышку они посмотрели друг на друга. Словно укусили.

Всё.

Пришла ночь.

Утром мы еле вывалились в Махачкале на свежий и тихий перрон.

Ночью был дождь, и под прямым солнцем лужи начинали таять на глазах.

Мы ждали построения.

Васька тащил, как муравей, Вовкин огромный рюкзак. Он прислонил его к своему задрипанному чемодану. С третьего раза. В этом был ненужный никому символ. Я переглянулся сам с собою. Мне стало его жаль. Чувство, что это я совершаю неловкость, уже не покидало меня.

Ночью что-то произошло. Между ними лопнула какая-то перемычка, или их замкнуло накоротко… У Вовки алела свежая ранка на нижней губе. Как от неосторожного бритья. Он залепил ее покрасневшей папиросной бумагой. Это читалось мной как досадное нарушение целостности его тела, будто в это место вошла острая мокрая молния. Сквозь дурной сон я видел, как они все время сидели на нижней полке. Близко, без зазора. Молча. Как они выходили в тамбур. Шли тихой походкой конокрадов, примкнув друг к другу, – Вовка и Васька за ним.

Им предстояли три месяца плена. Одна казарма, легкая, как крыло саранчи, – доски внахлест, битые стекла окон, невесомая кровля над ребрами стропил, двухъярусные койки.

Стояла влажная морская жара, на акациях сидели цикады. Несмолкающие. Иногда их треск был совершенно невыносим, и кто-то из нас не выдерживал, бросался на дерево и отрывал живой трещащий коробок.

Так мы и жили на фабрике цикад.

Липнущая жара, слабая муштра, ленивые марш-броски, тяжелые недействующие противогазы через плечо.

Васька – неумолимый сержант, и я всегда что-то драил и мёл из-за своей нерадивости и полной непригодности к службе всякого рода. Стоял сутками у тумбочки, карауля незнамо что…

Но, надо сказать, арсеналы там были циклопические. Парки новеньких зеленых тягачей, гаубицы, танки, самоходки, обмундирование – стоило только нарядить миллион еще не спившихся мужчин, залить бензин в ссохшиеся баки – и, лети до Босфора.

Вовка и Васька были неразлучны.

К ним никто не приставал, так как они должны были разлучиться очень скоро, – и я вычеркивал в своем самодельном календарике дни, оставшиеся до возвращения. Их лесок делался все жалчее. И это уменьшение – на фоне всего летнего бреда было единственной реальностью и очевидностью.

Когда однажды мы, уже лежа на койках, всей казармой посылали очередной подобравшийся к ночи день на х…й, Ваську прорвало. Он гаркнул высоким едким голосом на нас – за хамство, нелюбовь к жизни и дикий рев и гвалт. Он явно не хотел, чтобы эти дни кончались.

За пределами этого времени его ждала неизвестность как чистая сущность подступающего будущего. Оттуда ему было невозможно дождаться никаких вестей, поэтому оно так и называлось.

Но человек, особенно молодой, может привыкнуть и приспособиться ко всему, а уж к молодеческой забаве военных лагерей – подавно.

От моей сердобольной подружки, вообразившая себя суженой военного, мне пришла полураскуроченная бандероль. Две пачки молотого кофею и переписанная ее дорогой рукой одна из “Северных элегий” престарелой Ахматовой. Та, самая скрипучая, где “две эпохи у воспоминаний” и ненавистное мне «как бы».

Простой Васька, застав меня за чтением элегического послания от моей подружки, стеснительно попросил стишок и во время самоподготовки старательно скопировал в свою военную тетрадку. Я увидел как элегия поползла, завиваясь ядовитой зеленой бухтой его немужского веревочного почерка. Среди схем и формул. Числительное “две” он подчеркнул красным, почему-то обвел “пятно чернил не стерто со стола”. Каких таких чернил, все думал я? В этом была какая-то берущая за сердце подростковая наивность. Из него получался очень плохой военный, – высокий голос срывался в фальцет плюс легкая шепелявость. Он старательно маршировал по плацу плоским шагом, разбрызгивал несуществующую в этой очумевшей природе воду. В нем не было ни куража, ни артистичности. Я понимал, что ему будет совершенно нечем заслониться от любых обстоятельств. Он должен был и там пребывать в туманных последних рядах.

Бывает, что юность, наоборот, не распрямляет и не расправляет молодого человека, а пеленает его коконом невзрачной силы. И Васька мог, нисколько не тренируясь, подтягиваться и отжиматься бесчисленные разы, как тяжко дышащий автомат. Мне почему-то запомнилось, что он не потел при этом. Только бледнел от натуги и распространял какой-то тугой запах. Будто внутри него сворачивались туже и туже какие-то жгуты. Он себя отжимал. Я знал, что так должна пахнуть сила. Сама по себе, если она есть в человеке. Что-то вроде чистого белка. И он не расстегивал гимнастерку на марш-броске и не сдвигал на затылок нелепую пилотку. Она была ему велика.

Поделиться с друзьями: