Магия мозга и лабиринты жизни
Шрифт:
Я была сначала разочарована Нобелевской речью Солженицына. Слишком знакомы были для меня его слова, его позиция, приводимые факты: о веселящихся, пирующих, танцующих – и в то же время где-то гибнущих от рук палачей, от голода, от мучений. Сама не поняла своей разочарованности тогда, в 1972 г. Однако, по-видимому, дело-то было в том, что я все это уже прожила своей жизнью, я как будто слышала свой собственный рассказ.
Исчезали семьи не только в 37–38-м, но и раньше. Вымирали голодные поселения на Украине, умирала огромная армия лучших русских крестьян, а в это время в коммуналках и редких отдельных квартирах вовсю гремели патефоны и между железными кроватями, натыкаясь на стулья, столы и табуретки, плясали фокстроты. Танцевали и на улицах, но это – чаще в праздники. А музыка гремела из окон, как только их раскрывало тепло весны. И толпы веселых, нарядных людей гуляли днем и по вечерам по городу. В памяти моей 30-е годы: и мой красивый дом, и книги, на которые наступила нога «конфискатора», и сундук с моим будущим приданым, собиравшимся в течение всей жизни моей троюродной теткой, который волочили к себе сильные дворники вместе с нашей домработницей Катей. «А что конфискуется?» – «Не твое дело, все здесь у вас награбленное, вот и пойдет народу». Да, на «народ» можно многое списать…
А выйдешь на улицу… Ну как описать, как передать красоту Невского в 30-е годы! Проспект купался в свете. Едва ли вечером темнее, чем днем. А потому так важно, чтобы прогуливающиеся пары были и в деталях «отделаны». Где в те годы покупались красивые туфли, чулки, шарфы и платья? У тех, кто приезжал из официальных странствий, – моряков, главным образом. Это вначале. А затем открылись магазины-«люкс». Сохранились еще – подпольно – настоящие сапожники, портные, меховщики. И даже потрепанные, старые меха перешивались, перекраивались, не говоря уж о новых и хорошо сохраненных старых. Мне так хотелось бы показать эту ежедневно праздничную толпу, одновременно две жизни (подземную и наземную) последователям Нины Андреевой, чтобы они поняли – было действительно две жизни: одна – на поверхности, за которую вы воюете сейчас, вторая – под землей, и вы стремитесь заставить нас забыть о ней. И жизнь в подземном аду была ничуть не малочисленней. Да и разделение было условное. Радостное надземелье потихоньку перемещалось вниз – зависть стукача могло вызвать все, что было «недограбленным».
Когда я попала в детский дом, уже тот, второй, нормальный, латышский, меня просили: «У тебя, наверное, красивые платья, покажи!» А показывать было нечего, я и не вспомнила о них в этом страшном разгроме, прижала под пальто акварель, без рамы – резную ореховую раму оставила. Однажды хотела подарить ее, даже надписала – и не смогла, хотя дарю обычно легко и люблю дарить. Ее любил папа… А это – все, что у меня было. Ее любил папа!
Как неожиданно повернулись ко мне люди, близкие и далекие, не лучшей своей стороной! Как они стремились что-то поймать из наших слов такое, за что можно было бы нас осуждать! А мы с братом были наивными – мы обращались к тем же людям, которых знали раньше. А отвечали нам другие, они уже стали другими, их приземлило зло! Ведь в эти годы уже перестали работать и божеские и человеческие законы, державшие общество, те, которые прививались людям столетиями. Молодежь просто о них не слыхала, большая часть «взрослых», столкнувшись с их официальным отрицанием, поплыла по своему биологическому течению. В конце 80-х годов, в эпоху начала истинного освобождения, Боже мой, как вновь изменились люди! Как? А так же, как в 30-е. Все так же. Но еще гораздо легче – ведь фон-то уже был готовый, от истин, держащих общество надежнее всякой власти, не осталось почти ничего; и опять – по биологическому течению… Не только кровавые расправы, но и бескровные предательства, все это торжество зла – результат слабости нравственных сил людей.
Тогда мы вдруг стали не детьми уважаемых людей, а детьми «врагов народа» или «уличными» (детдом ассоциировался у многих с улицей). С нами можно не считаться. «И вообще, кому они нужны теперь?! Как они смеют ходить еще к нам! Надо их не кормить, легче отстанут». А мы и не за едой приходили… И подумать только, что все это – конечно, не смерть отца, не лагерь матери, а холодные родственники – было объективно для нас к лучшему! Мы остались в детдоме, а не в лагере. В школе, а не на лесоповале. В Ленинграде, а не… Да много «а не…». Но, конечно, не только родственники, с их холодностью, но и директор детского дома, с его глубокой, умной любовью к детям, помогли. Помогли в адаптации к совершенно другому миру – миру разных попавших сюда детей. Не сразу, но мы адаптировались. И странно, и дико – мысли наши постепенно все меньше были заняты тем страшным, глубины и размаха которого мы, конечно, не знали. Не разум, не логика – вся история биологической жизни на земле перестроила нас. И мы начали учиться (как можно лучше!), читать, танцевать, кататься на коньках, грести на реке – и вместе со всеми ходить в кино, на демонстрации, ходить вместе в баню, ходить вместе в лес… петь песни… Потому, что дети? Конечно, прежде всего это. Но и потому, что люди. Большинство людей не горюет вечно, особенно если есть надежда. А мы жили надеждой на встречу с отцом, с матерью. И как ни страшно это звучит, я понимаю поверхностный, безжалостный оптимизм на сегодня объективно моего идейного противника – Нины Андреевой, а теперь уже ее последователей, с по существу человеконенавистническими принципами, прикрытыми лишь вуалью человеколюбия. И я понимаю людей, за ней идущих. Так привычно жить народу (к счастью, не всему!) в полуинтернатских условиях всего бесплатного, не задумываясь о том, как каждую секунду буквально съедалось богатейшее государство, а видимость прогресса обеспечивало рабовладение ГУЛАГа.
Я понимаю их, тех, кого не затронули ни прямо, ни косвенно (душевно) миллионы грубо оборванных жизней своих же сограждан, ни сном ни духом не виновных в жуткой разверстке казней. Понимаю. Но никогда не приму, никогда не найду им оправдания. Понимаю, как понимаю существование змей, понимаю наличие во всяком человеческом обществе популяций с позицией бездуховности, безразличия к судьбе ближнего. Люди с такими свойствами есть везде. Это не обязательно активно творящие зло, но зло, причиненное брату – и не брату – своему, прощающие с легкостью. И особенно если между ними и этим казненным братом такая разница во времени! И особенно если сегодня их, инакомыслящих, сейчас, к счастью, не выволакивают из подземелья, завернутыми в мокрые кровавые простыни, избитыми до потери сознания, в тюремную больницу, для того, чтобы было кого расстрелять. Не грозит, к счастью, это сейчас и Нине Андреевой и ее последователям (врагу не пожелаю!). И дай Бог, чтобы никому не грозило.
Я обеими руками за то, чтобы тот, кто уже прожил свою рабочую жизнь в сложной смеси ограбления обществом (низкая зарплата) и дотации (бесплатное лечение, низкие цены на продукты питания, на квартиры), – если хочет – доживал бы жизнь в «коммунистическом» раю. Как только наше общество станет чуть нестабильнее, чуть побогаче – должно и сможет оно выдержать это бремя (мне-то кажется, что сможет и сейчас, это и интересах «богатых» – пусть учтут уроки прошлого). Люди жили при прошлом режиме, многие очень хорошо, добросовестно работали (не верьте, что все плохо работали соответственно низкой зарплате), они терпели и коммуналки, и все, что соответствовало той жизни, в ожидании лучшего. Пусть же доживут с возможно большей дотацией государства те, кто по возрасту и по состоянию здоровья уже не может участвовать в решении новых для нас социально-экономических проблем. Это будет вклад в реальное покаяние всех нас. Дайте дожить тем, кто биологически и психологически доживает, – как они привыкли. Поверьте, им много не нужно.
Вы, конечно, помните: «Привычка свыше нам дана, замена счастию она». Итак, тем, кому не адаптироваться к новой реальности, надо вернуть, вернуть то, что они оценивают сейчас как прекрасный сон. Но надо безусловно дать возможность жить, как они хотят, тем, кто и в 55 и в 60 лет (пенсионное начало) видит для себя перспективы в условиях свободы законной инициативы. (Сверстники мои! Рассказывайте правду людям – и тем, кто доживает, и тем, кто начинает жить.)
Однако очень важно ограничить иждивенческий рай так, чтобы те, которым сейчас за сорок, да и к пятидесяти, знали: это уже не их судьба. Это плата за рабство, за болезнь, плата за само существование в длительно больном обществе, обществе, калечащем психологию человека, по существу не востребующем ни его способностей, ни его таланта. Человек привыкает к своему кресту, и часто, как известно из притчи, свой крест легче нового.
Однако то, о чем я говорю, – это не гетто за колючей проволокой для престарелых, это – долг, который будут платить государство и спонсоры, понимающие значение происходящего, а может быть, и мы с нами в форме недоплат в ближайшие 10–15 лет, причем грустный долг этот будет ежегодно уменьшаться по самым естественным причинам. Это не гетто: каждый, кто, несмотря на календарный возраст, биологически и социально еще полон возможностей и желаний, кто принимает новые сегодняшние отношения в обществе, – милости просим. Профессиональный опыт и своя, личная память о трудном рабстве сделают этих людей неоценимыми помощниками в укорочении переходного периода. Надо твердо помнить: именно мы не должны идти в новый сложный мир, если все те, кто вырастил и нас, и отдыхающих сейчас на мировых курортах деток (а каждый – чей-то сын или дочь), будут рыться в помойках в поисках «вкусненького» огрызка от праздника тех же деток. Этого нельзя допускать! И к сожалению, нельзя приказать взрослым детям всем вдруг стать альтруистами, хотя, конечно, помощь детей, их теплое слово ничто не заменит. Но это – не путь. Кто берет к себе родителей добровольно, тот может взять или не взять и их льготы, если таковые сохранятся. Кто не берет – нельзя заставить. И в частности, потому, что в годы рабства родители, вынужденные за хлеб с маслом всю жизнь работать оба, недодали детям того тепла, которое только и рождает тепло ответное, желание быть рядом до естественного конца и как можно дальше отодвинуть его.
Итак, если общество решится на нелегкий и неблизкий путь к звездам (ad astra), то без голодных смертей, без разборки помоек, без отказов в больницах тем, кто отдал себя государству взаймы, почти на всю долгую жизнь. Новое – да, но не на костях.
Затянулась у нас дестабилизация…
Схема, по которой мозг выходит из устойчивого патологического состояния, болезни, глубоко затормаживая или, может быть, даже разрушая его матрицу, уже описывалась. Приблизительно: УПС – дестабилизация – возврат к УПС, или улучшение состояния, или нормализация состояния.
Для достижения оптимизации состояния больных, для активации резервов при дестабилизации требуется существенная поддерживающая и направляющая терапия. Нередко по мере нормализации состояния больной вновь проходит фазу дестабилизации, и, если далее врач не опускает руки и состояние больного позволяет, достаточно часто происходит нормализация или, может быть, – осторожнее – оптимизация его состояния. И в организме больного, и в обществе есть масса саморегулирующих механизмов, которые начинают работать, если им не мешать, помогать, вызывая к жизни резервы организма. Однако фаза дестабилизации, особенно в обществе, коварна. Она может затянуться, и тогда она становится уже собственно состоянием, болезненным состоянием, а не фазой. «Смутным временем», которое может длиться долго, быстро разрушая общество.
А жизнь в состоянии дестабилизации – очень трудна, порой просто невозможна.
В организме, который не истрачен полностью, в каждой клеточке есть резервы. И организм использует их, стремясь к выходу из разрушительного состояния дестабилизации.
А что же с резервами общества? Почему, получив долгожданную или неожиданную (как для кого!) свободу, наше общество буквально застряло на фазе дестабилизации? Где они, эти резервы? Все не очень сложно. Биологических резервов стабилизации общества много, и именно они, хотя и частично, ответственны за инициативные действия. Однако на одних биологических резервах общество не выздоровеет, не нормализуется.