Макей и его хлопцы
Шрифт:
Партизаны шли большим тёмным лесом. Ветер тоскливо гудел в голых вершинах осин и берёз, шумел побуревшей листвой могучих дубов, ещё крепко державшейся на ветках. Даже зимние ураганы бывают порою не в силах оторвать ржавые листья дуба, и они печальноторжественным шумом встречают тёплое дыхание талых весенних ветров.
Но вот лес кончился. Партизаны вышли на простор неоглядных колхозных полей, заросших теперь бурьяном и чернобылью. Как метко назвал русский человек эту траву! Не правда ли, всякий раз, как по нашей земле проходят полчища завоевателей, поля её зарастают чернобылью? Да, это чернобыль… чёрная быль. С печалью смотрели выходившие из леса партизаны на заброшенные поля. И то ли от чёрных дум, то ли от пронизывающего холодного ветра партизаны сгорбились, втянули головы в плечи, лица их посерели и только в глазах ярче вспыхивали сухие гневные искры и чаще слышались сквернословья.
Как всегда, партизаны шли гуськом, но строго по подразделениям. Впереди была первая рота. Командир роты Василий Карасёв быстро семенил своими короткими ножками, браво поглядывая на своих хлопцев. Его белый ёжик на круглой голове задорно топорщился вверх, а голубые глаза светились детским восторгом. Рядом с ним широко шагал политрук Комарик. Он был в тёплой фуфайке.
— О чём задумался, Миша? — обратился к нему Карасёв.
— Можно сказать, ни о чём. Пусть думают те, у кого голова большая.
— Быть этого не может. Человек всегда о чем-нибудь думает.
— Пустые думы не в счёт, Вася, — сказал политрук и оглянулся на партизан. — О Днепре думаю. Потопим хлопцев. А?
— Не к лицу политическому руководителю подобные мысли, — засмеялся командир роты, — придётся довести до сведения комиссара об этом.
— Он сам-то, как чёрная туча, идёт — на мир не глядит.
— Ты посмотри, ведь он, наверное, продрог. В одной гимнастёрке, а ведь южанин, не забывай это, Миша.
Комиссар Хачтарян, вобрав голову в широкие, чуть приподнятые плечи, медленно шагал с группой ребят из второй роты. Лицо его пожелтело, большие коричневые глаза ввалились, синие губы по временам кривились в улыбке.
Комарику стало жалко комиссара. Он сорвал с себя фуфайку и, подавая её цыганёнку, сказал без улыбки:
— Скажи комиссару, сорока, мол, на хвосте прислала.
Петых Кавтун непонимающе уставился своими большими глазами на политрука, не зная, как понимать его слова. Комарик улыбнулся:
— Неси, а то комиссар совсем замёрз.
Петых Кавтун, схватив фуфайку, бросился бегом мимо проходивших партизан. По цепочке раздался смех:
— Петя, чего назад бежишь? На фронт, что ли?
— Хлопцы, глядите — цыган шубу продаёт!
Петых смеялся вместе со всеми и язвил:
— Я продаю шубу, а ты что — дрожжи?
Сильнее всех раздавался голос Елозина:
— Хо–хо–хо! Чёрт цыганский! Молодчага, отбрил!
— Верно, Петя, это ты куда? — спрашивал кто-то Кавтуна.
— Вот товарищу комиссару! — кричал он, потрясая фуфайкой.
— Молодчага! Честное слово молодчага!
— И сибиряки не хуже! — крикнул Елозин, стягивая с себя шубную безрукавку. — Передайте Макею!
Елозин бросил безрукавку на чьи-то руки и она, словно большая птица, полетела вперёд по змейке партизан. Вместе с ней полетело и слово: «Макею!»
Макей, шедший в голове колонны, давно уже заметил, как что-то то падало, то вновь взлетало и, кувыркаясь, летело над головами партизан, всё время приближаясь к нему. Наконец, он услышал, как кричали: «Макею!» Недоумение его возросло: «Что же это такое?» Но вот Миценко подхватил на лету шубную безрукавку.
— Ладная шуба, — сказал он, подавая безрукавку командиру, — жаль, что рукава в дороге, видно, оторвали.
— Не жалей, Митя, того, чего не было, — сказал Макей с улыбкой, надевая безрукавку на зелёную с выцветшей спиной гимнастёрку. — Добро! — сказал он удовлетворённо, чувствуя, как стала согреваться спина и грудь.
— А ведь это, пожалуй, шуба-то моего адъютанта? — сказал Макей, вспоминая, на ком он видел безрукавку.
— Его! — подтвердил Миценко и с восхищением добавил:
— Каменный человек. И чудак порядочный. Ведь как сделал? Вроде весь отряд, товарищ командир, вам этот подарок преподнёс.
— Точно! — сказал Макей и про себя отметил сообразительность адъютанта.
Измученные люди устало брели широкими пустынными полями, тяжело шагая по обледенелым кочкам старой пахоты. Ноги, обутые в самодельные чуни, были изодраны в кровь, пальцы рук опухли и потрескались от холода. Но все упрямо, без жалоб шли вперёд: усталость тела не была усталостью их духа. Даже Петр Гарпун весь этот тяжёлый путь переносил с каким-то непонятным стоицизмом. Только один раз, когда, видимо, ему стало совершенно невмоготу, он сел на дорогу и всё просил проходивших мимо партизан пристрелить его. И без того толстые ноги Гарпуна совсем отекли и с трудом держали его грузное, рыхлое тело. Елозин и Румянцев взяли его под руки и, подняв, поЕели дальше.
— Крепись, паря, -— говорил осипшим голосом Елозин, — сколько ещё фрицев мы с тобой придушим!
Немецкие консервы и галеты подходили к концу и люди стали поговаривать о неприкосновенном запасе. Макей вынужден был ещё раз напомнить, что без его указания этот запас и пальцем не трогать. Доктор Андрюша несколько раз в день подходил к комиссару и, пощипывая бородку, просил его «повлиять» на Макея, чтобы тот дал приказ на остановку и разрешил взять кое-что из неприкосновенного запаса. Комиссар смотрел на него своими воспалёнными глазами и хрипло говорил, покашливая:
— Падумаем, кацо. Надо падумать. Угу!
— Да ведь народ падает, товарищ комиссар.
— Вижу. Сам адын раз спаткнулся и, прэдставь сэбэ, кацо, чуть нэ упал, — сказал комиссар. — Кто упадет, будэм нэсти. Как Гарпун?
Андрюша понял, что разговор окончен, поморщился и вяло, без особого интереса, ответил:
— Гарпун ползёт, вернее, волокут его.
— Песню бы, — сказал мечтательно кто-то, —вот бы!
— И до чего, брат, легко под песню идти!
— Грянем?
— Он те Макей-то грянет.
— Не в Макее дело — немец грянет, тогда и костей не соберёшь.
— Тише! — пронеслось по змейке.
— Тс!
В наступившей тишине были слышны только шаги сотен ног. Вдруг заговорил дед Петро:
— Лезем в пасть волку. А для чего лезем? — чтоб подавился он партизанской костью. Вот!
— А не боишься, деду, что проглотит?
— Нет! Подавится! Русская кость обязательно немцу поперёк горла встанет.
Многие засмеялись.
— Особливо твоя, деду.
— Хоша бы и моя.