ЖАНРЫ

Мальцев Ю. Промежуточная литература

Неизвестно

Шрифт:

Но сначала, чтобы не быть голословным, оста­новлюсь все же на первом аспекте, хотя он и очевиден.

Сами эти писатели считают себя продолжателями реалистических традиций русской классической литера­туры. Точно так же их оценивают и благосклонно настроенные критики. Следовательно, здесь и следует искать верный критерий оценки. Не в творческой ори­гинальности, не в тонкости и изысканности мастер­ства, не в «красоте непостижимой» (по Фету). В самом деле, если мы оглянемся назад, то увидим, что по сравнению с достижениями русской литературы нача­ла века эта нынешняя промежуточная литература представляет собой шаг назад. Во всем, что касается техники письма, культуры выражения, эстетического кругозора и творческой фантазии — явный регресс. Следовательно, остается критерий реализма, то есть правды. Но этого-то испытания промежуточная лите­ратура и не выдерживает. Не выдерживает сопостав­ления копии и оригинала, изображения и реальности. Кстати, большая часть западной критики представля­ется несостоятельной именно потому, что не в силах сделать такого сопоставления. Их двух членов сравне­ния ей не достает одного. Не достает знания нашей жизни, чтобы по-настоящему сопоставить и оценить.

Если я правильно понимаю, в чем суть этой тра­диции русского реализма, то она, конечно же, не в похожести («совсем как в жизни»), а в катарсисе прав­ды, в пафосе истины. Правда здесь становится эсте­тической категорией именно потому, что она обретает совсем особое качество. Мы в сотый раз перечиты­ваем страницы наших великих реалистов прошлого и каждый раз заново поражаемся, как открытию, этой правде, которая здесь есть не что иное, как высший духовный подвиг писателя, который в предельном напряжении всех своих интеллектуальных и душевных сил старается проникнуть в суть окружающей его жиз­ни, прозреть ее скрытые тайны и запечатлеть бес­смертными образами свое прозрение точно так, как сама жизнь запечатлевает самое себя в преходящих и изменчивых явлениях. Это — бесстрашное, часто беспощадное к самому себе, обнажение своего предель­ного понимания жизни (обычно превосходящего и сме­лостью, и глубиной понимание большинства людей). Поэтому книги эти делают читающего их «более сво­бодным человеком», как сказал Тургенев при откры­тии памятника Пушкину. Книги же нынешних проме­жуточных не только ничего не прибавляют к нашему знанию жизни и пониманию советского общества, а напротив, просят у нас снисхождения за то, что гово­рят не всё известное нам. Они не только не делают нас более свободными, а напротив, заставляют нас еще острее ощутить их (писателей) и наше (русских людей) рабство.

Интересно посмотреть, как эти писатели сами понимают традиции реализма. Можаев, например, говорит о «глубине идей и жизненной достоверности» произведений этих новых реалистов, к числу которых принадлежит и он сам, говорит о «достоверном, бес­компромиссном изображении действительности» и «высшей гражданственности». И тут же дает пример этой гражданственности, дважды подобострастно помянув в своей статье «вдохновенную» книгу това­рища Брежнева. Далее он разъясняет, как он понимает «глубину идей». Писатели эти, говорит он, «поднима­ют вопросы поистине общегосударственного значе­ния». Вот как! — насторожится читатель. Быть мо­жет, они поднимают вопрос о свободе печати, или о свободе создания политических партий, или о незави­симости профсоюзов от правящей партии? Нет, успо­каивает нас Можаев, это такие вопросы, как «разум­ное размещение промышленных предприятий, целесо­образность строительства гидростанций», «как вопрос пойменных земель» и т. д. Никогда еще сооружение нового курятника не объявлялось задачей литературы.

Продолжая расписывать достоинства этой реалис­тической литературы, Можаев говорит, что «она ста­вила под сомнение существование целых государст­венных институтов». Быть может, КГБ? Или цензу­ры? Или закрытых психбольниц? Или закрытых же магазинов-«распределителей»? Нет, оказывается — машинно-тракторных станций!

И, заканчивая дифирамб новым реалистам, Можа­ев заключает: «писатели эти проявили себя как истин­ные помощники партии». Служение какой бы то ни было политической партии вообще не делает чести писателю, служение же партии, которая повинна в чудовищных преступлениях перед собственным наро­дом, может вызвать лишь отвращение. Вполне воз­можно, что слова эти — не что иное, как тактический прием. Но в этом случае они, пожалуй, еще более от­вратительны. Говорить прямо противоположное тому, что думаешь, и поклоняться тому, что презираешь, — это падение, ниже которого для писателя уже ничего и быть не может.

О глубоких идеях, важных проблемах и граждан­ском долге постоянно упоминают и другие промежу­точные, показывая тем, что память о настоящих тра­дициях реализма им все же не дает покоя. Очень зага­дочно говорит об этом Абрамов: «Я мечтаю пораз­мыслить о судьбах страны, о сути глубочайших исто­рических процессов». Загадочно, потому что остается неясным, что же помешало ему осуществить это его мечтание.

Наиболее ясно видна ограниченность этой литера­туры, пожалуй, как раз в тех произведениях, которые еще в «либеральный» период наделали шума своей необычайной смелостью и правдивостью. Повесть Можаева «Живой» («Из жизни Федора Кузькина») совершенно повергала читателей своей безумной отва­гой. Начинается повесть поистине взрывной фразой: «Федору Фомичу Кузькину, прозванному на селе «Жи­вым», пришлось уйти из колхоза на Фролов день». Здесь что ни слово, то бомба. Крестьянин уходит са­мовольно из советского колхоза, и не на первое мая или женский день, а на православный, искоренявшийся огнем и железом Фролов день. Тут сразу же сталки­ваются в лобовую два антагонистичных строя жизни. Но на этой первой фразе вся смелость и заканчивается. Не решился Можаев показать нам, что на самом деле случается с человеком, который осмеливается восстать против колхозного рабства. Все дело здесь, оказыва­ется, в том, что в колхозе, где был Кузькин, председа­тель плохой, а в соседнем — хороший. Кузькин пере­ходит к другому, доброму барину — Пете Долгому, и этим весь конфликт разрешается ко всеобщему удо­вольствию. Во время столкновения Кузькина с предсе­дателем колхоза обкомовское начальство становится на сторону взбунтовавшегося колхозника. Ответствен­ный обкомовец в присутствии других колхозников отчитывает нерадивого председателя за Кузькина и обещает ему «штаны спустить». Если предположить на минутку, что такая неправдоподобная сцена дейст­вительно имела бы место, то после этого самому об­комовцу немедленно спустили бы штаны «за дискре­дитацию советского руководства в глазах народа».Этот же сердобольный ответственный обкомовский товарищ, едва получил жалобу от Кузькина, не пере­слал ее тут же самому обжалованному, как это заведе­но, а не поленился сам, забросив все свои важные об­щеобластные дела, приехать в далекую деревню к Кузькину, чтоб посмотреть, как живется этому бед­ному колхознику, и даже лично, в дорогом и новень­ком своем костюме, слазить в подпол. Кузькину не только разрешают уйти из колхоза, но еще и помо­гают найти работу на стороне. Показательный суд над Кузькиным в колхозном клубе выносит оправда­тельный приговор (это заранее-то отрепетированный, показательный, то есть устраиваемый для всеобщего устрашения и назидания?!) и т. д. Все это нагромож­дение фальши и неправды совершенно затмевает те правдивые детали жуткого колхозного бытия, которые автору удалось вкропить там и сям в свое повествова­ние. Ложка дегтя бочку меда портит. А тут и не лож­ка, а целые пуды дегтя, меда же — скупые ложечки. И когда вспоминаешь весь тот ажиотаж, который творился вокруг запрещения спектакля, поставленного по этой «смелой» повести в смелом и прогрессивном московском театре, то поневоле приходит на ум мысль, что вся эта шумиха вокруг пьесы была специально инсценирована властями, чтобы создать видимость идейной борьбы, дискуссий и отвлечь внимание публи­ки от подлинного обсуждения этих самых проблем.

Не менее смелой прослыла и повесть Федора Абрамова «Вокруг да около». Вся смелость состоит в том, что председатель колхоза решил «ярем барщи­ны» заменить (нет, даже не «оброком легким»), а бар­щиной же, но более умеренной. Целых 30% от ско­шенного ими сена председатель обещает отдать крестья­нам. Подумать только, какая смелость! Подобной же рационализацией барщины восхищается и Можаев в рассказе «В Солдатове у Лозового». Он приходит в умиление оттого, что крестьяне не воруют ими же

самими посеянный хлеб. «Сытый колхозник не унесет зерно в кармане». И чудо это происходит от того, что председатель колхоза внимательно читает газету «Правда» и там ищет ответов на все вопросы. Зарож­дается в уме подозрение: да уж не издеваются ли они над цензурой таким образом? Но нет, все это на пол­ном серьёзе. Слишком скучно, старательно и уныло:

Но даже такая оригинальная мысль — упорядо­чить барщину — оказывается слишком смелой для советской печати. Абрамову приходится оборвать свое повествование в самом интересном месте: в момент, когда приезжает райкомовское начальство в колхоз к реформатору. Якобы модернистский прием — кон­чить многоточием без развязки. Такой же модернист­ский «суспанс» мы находим и в конце романа «Пути- перепутья»: колхозники пишут коллективное письмо в защиту арестованного председателя колхоза, а что дальше — якобы не известно. Но никакой интригую­щей неизвестности тут нет. Советская система дей­ствует с беспощадной неуклонностью раз заведенного механизма. И автору, и всем нам известно, что ждет либерального председателя колхоза, и авторов «кол­лектива», и арестованного. Просто Абрамову не хватило смелости показать нам это, да никто бы ему и не позволил это сделать.

В повести «Вокруг да около» Абрамов затронул и вопрос насильственного прикрепления крестьян к земле. Павел Вороницын запил, осознав, что он — гражданин второго сорта, беспаспортный. Но, дойдя до этой опасной черты, автор пугается и обращает все в шутку. «Да за каким лешаком тебе паспорт-то?.. Куда ты, рожа, поедешь?.. Пьяным еще напьешься, потеряешь. Десять рублей штрафу платить...». Так ставится проблема крепостного права в сегодняшней смелой реалистической литературе.

Этого же самого Вороницына автор заставляет покуситься и на святыню советских выборов. «Если не дашь деньги (заработанные), — говорит он председа­телю, — голосовать не будем». И опять-таки автор сразу же на попятную. Спешит все смазать, свести к шутке. Вопрос о принудительных и фарсовых псевдо­выборах лишь на мгновение вынырнул, чтобы тут же снова кануть во мрак. Проблема подается автором на таком уровне, что становится стыдно за него. И му» жики, и председатель выглядят как дураки или недо­развитые дети. А ведь русский мужик остер. Вспоми­наю такой случай: один дед каждый раз в день выбо­ров скрывался наглухо, и, когда его обнаруживали на следующий день и набрасывались, почему не шел го­лосовать, он разыгрывал удивление: «А зачем? Мне эта власть нравится, не хочу другой!» Тут и придрать­ся не к чему. Такого голыми руками не возьмешь.

Абрамов вообще обладает удивительным свойст­вом заговаривать о самых острых проблемах совет­ского общества, но так, что от проблем ничего не остается, контуры их размываются потоками фальши. Вот, например, сейчас тема концлагерей и массового террора строжайше закрыта для писателей. А Абра­мов ухитряется писать об этом. Но как! Это стоит даже процитировать. «Искать мужа надо, а где? Ни одного письма не было... Большая у нас страна, не пойдешь же от лагеря к лагерю. Пошла... Всю Сибирь насквозь прошла-проехала. Да тайно, чтобы комар носу не подточил, чтобы никто не подумал, зачем от лагеря к лагерю шастаю... (Это по запретным-то зо­нам она шастает? А про статью Член Семьи Врага Народа Абрамов, конечно, и слыхом не слыхивал? — Ю. М.) А как по морю-то, по окияну-то на Колыму попадала, дак это аду такого нет... Да, легче было иголку в зароде сена найти, чем в те поры человека. А я нашла. В первый же день смотрю, вечером колон­ну с работы ведут — он. По буденовке узнала. Все идут одинаковы, все в бушлатах, все в ушанках, а он один — шишак в небо. (Эта вот буденовка особенно замечательна, просто перл! — Ю. М.). А потом неделя проходит, другая проходит — нету. Не видать буде­новки... Думала, думала, открылась сестре из лаза­рета... Так и так, говорю. Узнай — что там с моим мужем Калиной Дунаевым? «С Калиной Дунаевым? — говорит. — Да ведь он, говорит, у нас в лазарете лежит, не сегодня-завтра помрет. Понос, говорит, у него кровавый»... Отваром рисовым надоть было по­ить, рису добыть. Пошла к кладовщику... (В зону?! — Ю. М.) В это время сам начальник в каптерку влетел. Увидел меня не в положенном месте... Ну тут уж я не запиралась. Все рассказала как на духу... И вот чего, бывало, про этих начальников не наслушаешься, чего не наговорят (напраслину на бедненьких! —Ю. М.), а были и меж их люди. До прошлого года, до самой смерти нам письма писал. Он и спас Калину».

И вся эта оперетка подается советскому читателю после «Архипелага ГУЛаг». Вернее, вместо «Архипе­лага»: за «Архипелаг» сажают.

Большая часть этих промежуточных книг — книги о деревне. Что и понятно. Тут проще избежать фаль­ши. Описывай себе восходы и закаты, косьбу или па­хоту, девичью гулянку, нехитрый говор мужиков. Они ведь не ведут разговоров о Сталине и Брежневе (или можно сделать вид, что не ведут), о рыночном хозяй­стве и социализме, о тоталитаризме и плюрализме и т. д. Писатели эти обижаются, когда их называют «деревенщиками», считают это определение сужаю­щим. На мой взгляд, это определение, напротив, льстит им, ибо главные проблемы русской деревни ими не только не раскрыты, но даже не названы по имени. Трагедия русского крестьянства, не имеющая себе подобных во всей новейшей истории, ими бояз­ливо замалчивается. Одичание народа и вырождение русской нации они всеми силами стараются не заме­чать. Представляют все дело так, будто речь идет лишь об отдельных индивидах, оторвавшихся от зем­ли, развращенных городом, таких, как Алька у Абра­мова или дети старухи Анны у Распутина. То, что все русское крестьянство оторвано от земли, отучено от работы, отлучено от веры и обычаев, живет уродливо, бессмысленно, страшно, это можно лишь смутно уло­вить в глубоком подтексте у таких писателей, как Рас­путин и Белов.

По уровню проблем, по охвату жизни промежу­точная литература (за исключением разве что Распу­тина, да изредка Белова и Залыгина) очень похожа на то, что на Западе называют диалектальной литерату­рой. Кстати, и язык, который так старательно вос­производят деревенщики, — это ведь диалект. Читать эти диалоги, пожалуй, занятно. Только когда их не очень много. А то начинаешь уставать ото всех этих челисников, тяпушек, пестерочек, ендов, посыпушек, клепцов, корчаг, кожулин, жомок, ужищ, клевещин, осеков и т. д. Но диалектальная литература в России как-то никогда не прививалась. Очень уж узок угол обзора. Русскому писателю, да и читателю, тут тесно, ему подавай толстовскую ширь.

Поделиться с друзьями: