Мальчик из Ленинграда
Шрифт:
И мы принимались ругать Гитлера.
— Как ты думаешь, он за это ответит? — спрашивал я.
— Собственной головой! Не иначе, — говорил матрос.
Но много разговаривать не приходилось, у матроса были всякие дела — он помогал рулевому, работал в машинном отделении, таскал тюки. Он подарил мне путеводитель по Волге. Я всё время читал описания мест, мимо которых мы плыли. Красивые тут встречались места — на крутых берегах росли леса. В тот год осень наступила рано, и леса были жёлтые. Далеко к горизонту уходили поля… Но всё-таки я очень устал. В ушах у меня шумело от стука поршней и моторов, в глазах рябило, оттого что я всё время смотрел на воду. Очень хотелось послушать радио. Тогда утром и вечером обязательно передавали сводки с фронта. Я никогда не пропускал их. А здесь голос диктора заглушал шум из машинного отделения.
Правда, матрос передавал мне, что на фронте делается. Но вести были невесёлые — Гитлер всё наступал.
Я совсем заскучал на пароходе. И очень обрадовался, когда утром мы подплыли к бабушкиному городу.
Бабушкин город
В машинном отделении ударили в медный колокол, а матрос, с которым я сдружился, пробегая мимо меня, крикнул:
— Приехали! Поволжье!
Я так разволновался, что даже забыл проститься с ним. Заторопился, побежал через раскрытый проход по деревянному мостику. И неожиданно очутился на низком берегу широкой, светлой Волги.
Было ещё очень рано. На другой стороне реки стояло, не двигаясь, оранжевое громадное солнце. Вниз по Волге плыла коричневая баржа. А далеко на горе стоял город.
Кругом было тихо и очень просторно. Пароход знакомым озорным голосом, как будто он насмехался над кем-то, крикнул три раза: «Ву! Ву-ву! Ву-ву-ву!»
Застучал винт. Сзади парохода забурлил пенистый хвост. Полоса воды между пароходом и берегом разливалась всё шире, шире. «Михаил Калинин» медленно и как-то гордо отходил от пристани. Он отплыл на середину, постоял там немного на одном месте, а потом сразу скрылась его передняя половина. Ещё минута прошла… И весь пароход пропал за поворотом.
Народу сошло мало.
Я первый влез на пригорок. По широкой степи шла дорога. Она была обсажена, как аллея в парке, старыми клёнами, ольхой и тянулась до самой горы. А на горе стоял красивый деревянный городок. День был очень тёплый, небо совсем синее, а земля сырая, мягкая, усыпанная жёлтыми листьями. И так кругом было мирно, будто и войны не было…
Ну вот я и попал в тыл. Сюда фашистские стервятники не залетают. И бомбы не рвутся. Мама пусть обо мне теперь не беспокоится!
Я шёл очень долго. Мне навстречу попалась повозка, запряжённая волами. На повозке ехали женщина с ребёнком и старик с длинным кнутом. Наконец дорога повернула к мостику через маленькую речку с чёрными берегами.
Около деревянного мостика стоял полосатый столб с доской, на которой было написано: «Поволжье». Как будто мимо этого города можно было пройти и не заметить его!
Я взобрался на крутую улицу и на первом же доме прочел: «Первомайская». Это и была та самая улица, где жила моя бабушка. Нашёл и её дом. Он был третий от края. Когда я взошёл на деревянное крылечко и постучал в деревянную дверь с медным кольцом вместо ручки, у меня забилось сердце… Кончилось моё путешествие! Я опять дома, с родной бабушкой… Как плохо жить, когда нет дома! Я даже пожалел эвакуированных, которых видел в Горьком на площади, на пароходе. Поскорее бы и они приехали домой. И я застучал ещё сильнее.
— Бабушка! — крикнул я.
Дверь открылась.
Иван Семенович
На крыльцо вышел мужчина б сером свитере, серых брюках и коричневых парусиновых туфлях. Серые брюки были внизу заправлены в зелёные носки. Человек был молодой, но уже лысый.
— Тебе кого? — спросил он.
— Бабушку! — сказал я.
— Кого? — переспросил он.
Немного растерявшись, я стал рассказывать, что приехал из Ленинграда, что я Семёнов… Человек в зелёных носках молча слушал, нахмурившись глядел на меня и наконец сказал:
— А я тут при чём? Твоя бабушка в первый месяц войны умерла. Надо бы знать.
Я так растерялся, что даже кепку с головы снял. Из-за двери крикнули: «Иван Семёнович!» Человек в зелёных носках ушёл в дом и закрыл за собой дверь. Я всё не мог опомниться и стоял на крыльце с кепкой в руках, не зная, что мне делать. Но Иван Семёнович тут же снова вышел на крыльцо.
— Бабушка твоя умерла… А дом этот я снял у горсовета, — сказал он мне.
Нагнулся, подтянул зелёные носки ещё выше на серые брюки и прибавил:
— Помочь я тебе ни в чём не сумею. Я сам по карточкам хлеб получаю… в гороно иди!
На крыльцо вышла маленькая толстая женщина в фартуке из тёмной клеёнки. Она засунула руки под нагрудник фартука и пристально смотрела на меня.
— И куда это вас направляют, скажите, пожалуйста! — сердито говорил Иван Семёнович. — Куда? Ленинград, пишут, на месте стоит. Ленинград отдавать никто не решал, а из Ленинграда уже побежали!
Я ничего не ответил и молча сошёл по ступенькам с крыльца. Умерла моя бабушка! Бедная бабушка… Мы с мамой часто вспоминали её. Всё удивлялись, почему она не стала отвечать нам. Бедная бабушка! А они… Злые какие! Они думают, я к ним напрашиваться буду? Навязываться? Я… я… Я вспомнил начальника в эвакопункте, в Горьком. Он уговаривал меня там остаться. Надо было послушать его. И, сойдя с крыльца, я повернулся к Ивану Семёновичу и ответил ему с обидой, но гордо:
— Я и сам у вас не останусь!
Иван Семёнович и женщина в клеёнчатом фартуке стояли на крыльце. Я всё-таки был уверен, что они позовут меня, скажут: «Ладно, переночуй у нас…» Но они молчали. Тогда я с трудом, медленно выговорил:
— Я к вам не собирался. Меня в Коканде дядя Женя и тётя Соня ждут. Я в детдоме, если захочу, буду жить…
И пошёл по улице, которая поднималась в гору. Я чувствовал, что они смотрят мне вслед. Им, наверное, стыдно стало. Они, наверное, ждут, что я вернусь. Но я не мог оглянуться — слёзы залили мне всё лицо. Неужели они не позовут меня? Я теперь так жалел, что сказал, будто собираюсь в Коканд! Зачем я не попросил их помочь мне вернуться в Горький к начальнику эвакопункта?..
Я шёл по улице и повторял шёпотом: «Зачем приехали! Из Ленинграда бегут…» И почувствовал такую злость, ненависть к Ивану Семёновичу в зелёных носках, что стал вслух разговаривать с ним: говорил, что скоро будут наказывать тех, кто жадничает в военное время. Наше правительство, весь народ жалеют эвакуированных, помогают нм, а он…
Не помню, какой дорогой я вышел на вокзальную площадь, увидал белое здание вокзала, трубы паровозов, крыши вагонов и много-много людей. На площади я просидел весь день, всё дожидался, сам не знаю чего. Справа от меня сидела на опрокинутом ведре молодая женщина в серой пуховой шали. За целый день она даже не встала, всё о чём-то думала, иногда тихонько плакала и вытирала лицо красной тряпочкой. Откуда она ехала? Где её дети? Наверное, она о них плакала.
А налево были сложены тюки, зашитые в серые и полосатые холстины. На тюках сидела худенькая старушка. Старушка ехала с тремя молодыми дочерьми. Она была весёлая и очень разговорчивая. А дочери всё время приносили ей еду. Она пила прямо из горлышка чайника клюквенный морс, чай, а потом молоко.
Старушка с дочерьми тоже были ленинградские и ехали к родным в Ташкент. Они дали мне яблоко, морковку и белую сайку.
— Ешь, ешь, не стесняйся, — говорили они. — Ведь с утра не ел, а сейчас второй час… Обедать пора!