Мальчик на коне
Шрифт:
Да, самодовольством. Я просто переполнялся им, да и жеребёнок не отставал.
Однажды мой приятель Хьялмар приехал в город на своей Черной Бесс, которая была накрыта попоной. Ей вырезали большую фистулу на плече, и ей нужно было тепло.
Яожидал увидеть её слабой и грустной, так вот нет, старая добрая кобыла резвилась и пританцовывала, как и мой жеребёнок.
– С чего бы это она?
– спросил я, а Хьялмар ответил, что не знает, он полагал, что она гордится попоной. Прекрасная мысль. Я обзавёлся шикарной попоной. Мы вместе ехали по главной улице, обе лошади и оба мальчика настолько преисполненные тщеславия, что все останавливались, улыбаясь. Нам казалось, что они просто восхищаются, и может быть, так оно и было. Но кое-кто из ребят с улицы заставил нас посмотреть на это под другим углом зрения. Они тоже останавливались исмотрели, но когда мы проезжали мимо, один из них сказал: "Ну до чего же выбражают".
Ну всё испортил!
А в самом деле это было так, мы считали, что просто неотразимы. Осознание этого несколько смутило нас на минуту, хоть и не надолго, а лошадям-то хоть бы что. Мы гарцевали, черная и желтая, вдоль по улице J, затем по улице K, и договорились, что будем и дальше так действовать, частенько. Только, заметил я, дальше будем без попон. Если уж лошадям нравятся попоны, то они будет рады любому необычному украшению. В следующий раз мы попробовали цветок. Я приколол большую розу на уздечку рядом с ухом, и это было прекрасно, она гарцевала по городу и буквально поворачивала голову, чтобы выставить свой цветок. Время от времени нам приходилось менять украшение то на ленточку, то на бубенчик или перо, но для моей лошадки и это было не обязательно. Старой Черной Бесс, чтобы взбодриться, нужен был какой-либо стимул, а мне же достаточно было только подобрать уздечку, тронуть её каблуком и сказать: "Люди", как она начинала танцевать с одной стороны улицы до другой, просто приглашая повосхищаться собой. Так оно было и с нами.
Я подъезжал к магазину отца, спрыгивал с гарцующей лошади посреди улицы и бежал внутрь. Жеребёнок же, оставшись свободным, резко останавливался, поворачивался и следовал за мной к тротуару, если только я не велел ему ждать. Если во время моего отсутствия кто-нибудь приближался к ней, она начинала фыркать, ржать и брыкаться. Незнакомый человек просто не мог приблизиться к ней. Она становилась испуганным, пугающим животным, и как только я появлялся в поле её зрения, она сразу же бежала ко мне, нагнув голову, и как только я взбирался ей на шею, она вскидывала голову, подбрасывала меня в седло и оглядывалась на меня при этом. Я резко разворачивался вправо, и мы летели прочь. Не было в штате более тщеславного мальчика и более гордой лошади.
– Эй, дай-ка прокатиться, - просил кто-либо из ребят.
– Пожалуйста, - отвечал я, спрыгивал и наблюдал за тем как тот пытается взять и сесть верхом на жеребёнка. Но тот не давался. Однажды ковбой захотел испытать её, он поймал её, увернулся от передних копыт, ухватился за поводья и в один прыжок оказался у неё на спине. Больше я такого не позволял. Кобылка попятилась, взбрыкнула, и поскольку ковбой удержался в седле, она задрожала, легла на землю и перевернулась. Он соскользнул и готов было вскочить на неё опять, но я встревожился и попросил его не продолжать. Когда я тронул её, она встала на ноги и пошла дальше так тесно прижавшись ко мне, что больно наступила мне на ногу.
Ковбой всё понял.
– На твоём месте, паренёк, - сказал он, - я бы никому не давал ездить на ней.
Слишком уж она хороша.
Мне думается, это была единственная ошибка, которую я допустил при воспитании подаренной мне полковником Картером лошади. У отца же было своё мнение на этот счёт. Он обнаружил ещё одну ошибку, или даже грех, и отлупил меня за это. Я по обыкновению усердно отрабатывал какой-либо трюк, и когда добивался совершенства, показывал его ему. Я вывел лошадь на пустырь, чтобы сделать это в то время, когда он возвращается на ужин. Я стоял с кнутом в руке и смотрел, как лошадь совершенно свободно, но осторожно переступала через лежащие тела девочек, всех моих сестёр и их подружек. (Среди них была и Грэйс Галлатин, позднее ставшей г-жой Томсон-Сетон). Отец вовсе не выразил восхищения, которого я ожидал, он перепугался и рассвирепел.
– Прекрати сейчас же, - закричал он, бегом примчался на пустырь, выхватил у меня кнут и выпорол меня. Я пробовал было объяснить, девочки тоже пытались помочь мне.
Раньше в цирке я видел, как лошадь переступала через ряд распростёртых на земле клоунов. Казалось, что это опасно, но их тренер рассказал мне, как это делается.
Начинать надо с брёвен, разложенных на некотором расстоянии друг от друга.Лошадь ступает через них, идя на поводу, и если она только заденет его, её надо упрекнуть. Со временем она научится ступать так осторожно, что никогда не спотыкнётся. Затем вместо брёвен укладываются клоуны. Клоунов у меня не было, абрёвна были, и с помощью девочек мы научили жеребёнка переступать препятствия даже лёгкой пробежкой. Шагая, она ничего не касалась. Отработав таким образом всё с помощью брёвен, я разложил сестёр на траве, и жеребёнок снова и снова переступал через них. Ни одной из них он так и не коснулся. Но отец ничего не хотел слушать, он просто выпорол меня, а когда устал или удовлетворился, то я, весь в слезах, выпалил последнее оправдание: "Так ведь они же всего-навсего девчонки". И он тогда ещё мне добавил.
Отец вообще-то не злоупотреблял рукоприкладством, он очень редко поступал так, но если уж бил, то очень больно. А матушка - совсем наоборот. Она не порола меня, но частенько шлёпала, и у неё была ужасная привычка стучать меня по голове пальцем в напёрстке. Это злило меня гораздо больше, чем основательные трёпки отца, и теперь я понимаю почему. Я играл в Наполеона и, как раз тогда, когда я делал смотр старойгвардии, она стучала меня напёрстком по черепу. Наверное, я уж путался под ногами, чтобы должным образом изобразить славную армию, требовалось много мебели и сестёр, и можно подумать, как это было с матушкой, что наперсток - просто ничтожное оружие. Но представьте себе Наполеона на вершине могущества, властелина мира на параде, и вдруг тебе резко стучат напёрстком по макушке. Нет уж. Отец же действовал гораздо уместнее. Было больно. "Я займусь тобой поутру", - говаривал он, и я долго не мог уснуть, размышляя о том, какое же из моих преступлений он обнаружил. Я знаю, что значит быть приговорённым к расстрелу на рассвете. А утром, когда он уж больше не сердился, выглядел сильным и свежим, мне было ещё больней. Но, видите ли, он наказывал меня лично и никогда не унижал ни Наполеона, ни моего рыцарства, как это делала матушка. И в результате такой науки я научился кое-чему полезному.
Я осознал, что такое тирания, как это больно, когда тебя не понимают или обижают, или, если хотите, понимают и исправляют, что в общем и целом одно и то же. Но ни он, ни большинство родителей и учителей не воспитывают так осторожно своих детей, как я поступал со своим жеребёнком. У них просто нет столько времени, сколько было у меня, и у них совсем другие мотивы. Я понял это тогда, когда однажды стёрноги. Ему пришлось объяснять матушке, что же произошло. Когда он закончил, я рассказал это же по-своему, как долго и как осторожно я учил лошадь переступать через брёвна и девочек. И показав, насколько уверен я был в себе и в лошадке, пока мать молча сверлила его взглядом, я произнёс нечто такое, что сильно уязвило отца.
– Я научил жеребёнка этому трюку, всему, что он теперь умеет, я научил его без всякого битья. Я никогда не бил её, ни разу. Полковник Картер не велел её бить, и я не бил.
И мать, поддерживая меня, упрекнула его.
– Ну вот, - сказала она.
– Я же говорила тебе.
– И он удалился как Наполеон, которого постучали по макушке напёрстком.
Глава ХII Я СТАНОВЛЮСЬ ПЬЯНИЦЕЙ
В ясный день из долины Сакраменто видны покрытые снегом вершины Сьерры, и когда молодая озимая пшеница счастливо раскинется под палящим солнцем, когда мужчины, животные и мальчики преют и потеют, очень приятно смотреть сквозь дымящееся марево на прохладные голубые горы, где взгляд отдыхает скользя по снегам. Всё детство я мечтал о Сьеррах. Они были местом действия моих дневных грёз и ночных видений. Матушка часто стремилась удовлетворить наши пожелания, а отец всегдауступал её натиску, когда время доказывало, что наши требования действительны и страстны. Однажды летом на каникулах мы поехали в предгорья, но снега там не было, а вершины сверкали и манили нас всё так же издалека. После этого мыподнимались всё выше и выше к Голубому Каньону, к Приюту на вершине, к озеру Тахоэ и до того, как железную дорогу протянули в другую сторону, к северу до горы Шаста. Горы мне нравились. Они оказались не такими, как я их себе представлял.Понадобилось несколько летних сезонов, чтобы я подрос и сумел добраться до границы снегов, и тогда к моему разочарованию слежавшийся снег оказался "гнилым", как об этом и предупреждали нас обитатели гор. По летнему снегу нельзя было кататься на санках, лыжах, им нельзя было играть в снежки. Но, как всегда, в разочаровании была и некоторая компенсация. Там оказалось кое-что получше того, что я искал и не нашёл: охота, рыбалка, купанье, прогулки на лодках, капканы в лесах; озёра, стремнины и горные ущелья.
Моя верховая жизнь в долине подготовила меня к тому, чтобы получать удовольствие от таких видов спорта, требующих умения, бодрости духа и фантазии. Охота на воображаемых бобров научила меня ловить бурундуков по-настоящему, стрелять зайцев, рябчиков и уток, что было практикой для последующей охоты на перепелов и оленей. А мои приятели в долине подготовили меня к знакомству с горцами.
Игра в лошадки - хорошее занятие для мальчика, воспитание молодого коня стало хорошей школой и для меня; полковник Картер, даря мне двухлетнего жеребёнка, очевидно, и имел в виду моё воспитание. Как он и предсказывал, я стал неплохимстрелком, не таким уж хорошим, как я выставлял себя сам и каким меня считали другие, но воспитание жеребёнка развило во мне определённую выдержку, твёрдость и некоторое самообладание, которые пригодились мне в жизни вообще и сослужилихорошую службу в горах в частности.
К примеру, однажды, когда я был в верховьях реки Мак-Клауд с группой рыбаков, то подружился с одним индейским мальчиком моего возраста. Когда я встретился с ним, он охотился на рыбу с ружьём. Стоя на невысоком утёсе у глубокого тихого омута, он высматривал стаю лососей-тайменей в темной прохладной глубине, и как только большая рыбина поднималась к поверхности, он стрелял, а затем бежал вниз по течению и вброд подбирал убитую или раненую рыбу. Он был молчаливыммальчиком, как и все индейцы, он ничего не сказал, даже не поздоровался со мной. Я же заговорил с ним. Я сообщил ему, что тоже умею стрелять, ну, конечно, не в рыбу, а оленя, медведя... ну и всё такое прочее. Он долго слушал моё хвастовство, но никак не отвечал до тех пор, пока мы не пошли вместе назад к лагерю. Затем он заметил сокола, который сел на вершину высокой сосны за каньоном на расстоянии около двухсот метров. Я подумал, что он будет стрелять сам. Он же поправил прицел на своей винтовке сообразно расстоянию и затем, не сказав и слова, подал ружьё мне.