Мальчик на коне
Шрифт:
Что это были за беседы, свидетелем которых мне приходилось быть! Свободный, страстный обмен мыслями развитых умов, отточенных как лезвие бритвы. Они всегда были вежливы, никогда не перебивали друг друга, ничего не умалчивали, не соглашаясь с чем-либо, говорили об этом открыто, и если критиковали кого-либо, то, несмотря на собственную позицию, привносили свою долю фактов или приводили кстати пришедшее на ум мнение какого-либо философа или чудное выражение какого-нибудь поэта для освещения или украшения темы. Если возникали разногласия, вежливость и изысканность неизменно сохранялись. Они с аппетитом пили калифорнийское вино,накуривали в комнате до синевы и отстаивали свою точку зрения с упорством, искренностью и незаурядным красноречием, но никогда не выходили из себя. Это была беседа. Никогда раньше мне не приходилось участвовать в таких беседах, позже это случалось, но редко, и никогда уж не было ничего подобного тому, что сохранилось в моей памяти об этих чудесных субботних вечерах в Сан-Франциско при моей подготовке к поступлению в университет.
Ибо эти беседы, такие блестящие, такие учёные и такие ощутимо непознаваемые, казалось, открывали мне, молчаливо сидевшему в стороне, истину, что даже выпускники университета в действительности ничего не знают.У них были доказательства, свидетельства всех мудрецов мира сего во все времена, но не было у них выводов. Никаких. Мне нужно самому поучиться в университете, чтобы больше узнать, и мне так захотелось этого. Мне казалось, что вскоре придётся идти в университет. Голова моя, забитая и до того всевозможными вопросами, была полна пробелов, что мучили меня как раны, такие же голодные и болезненные, как пустой желудок. И мои вопросы были чётко выражены, как будто бы я был не просто голоден, мне нужно было совершенно определённой пищи. Моя любознательность уж больше не была ни смутной, ни расплывчатой.
По воскресеньям, наполненный раздумьями о том, что слышал накануне вечером, я отправлялся в Клиф-Хаус и, сидя там на скалах и размышляя, систематизировал своё невежество. Я составлял развитую систему непознанного, каталог не исследованных и ещё не решённых проблем в каждой из наук от астрономии до политической экономии, от истории до тончайших нюансов стихосложения. Размышляя о них, я с радостью думал о том, что в каждой науке, каждом ремесле, каждом деле есть к чему приложить свои руки любому человеку. Ведь люди не умеют толком даже любить, ни физиологически, ни красиво! Я понял, какой вред принесло мне то, что мои чувства были отделены от любви и поэзии, а что касается астрономии, государственного управления, искусства беседы, работы и игр, человек ещё только выползает на четвереньках из пещеры.
Но лучшее, что я вынес из всего этого была объективность. Эти люди никогда не упоминали о себе, очевидно, они никогда и не думали о себе. Это я уловил. Хватит мне валять дурака! Нечего больше воображать себя Наполеоном или охотником, рыцарем, государственным деятелем или младшим сыном лорда. Возможно, я уже перерос эту стадию детского развития, сама интенсивность моей жизни в субъективном воображении, возможно, протащила меня сквозь это, и вышел ли бы я из неё совершенно обезличенным или нет, полагаясь лишь на самого себя, не знаю.
Во всяком случае, я уверен в том, что их беседы, отношение и интересы этих избранных англичан помогли мне и породили во мне сознание того, что мир гораздо интереснее чем я сам. Не так уж и много? Нет, но я встречал с тех пор многих:
государственных мужей, учёных, деловых людей, рабочих и поэтов, которые так и не сделали для себя этого открытия. Это научный подход, и некоторые, хоть и не все, учёные пользуются им, и не только учёные.
На этот раз, когда я снова пошёл сдавать экзамены в Беркли, я преуспел, хоть и не очень хорошо, во всех предметах, однако меня приняли в университет. Той осенью я вошёл в двери Калифорнийского университета с целым набором вопросов, на которые должны были мне ответить преподаватели и профессора.
Глава XVI Я УЧУСЬ В УНИВЕРСИТЕТЕ
Для молодого человека поступление в университет - это событие, вводящее его в новый для него мир, и это довольно странный и цельный мир. Часть подготовки к этому - рассказы тех, кто уже был студентом; эти рассказы питают его воображение, которое не может не пытаться представить себе университетскую жизнь. А рассказы эти и сама университетская жизнь порядком схожи во всех учебных заведениях. Калифорнийский университет был новым, сравнительно молодым заведением, когда я поступил туда в 1885 году на первый курс. Прекрасный Беркли тогда ещё не был таким развитым средоточием особняков, каковым он стал сейчас, и я бывало постреливал перепелов в кустарнике под дубами, что окаймляли территорию университета. Перепелов и кустарников теперь уж нет, но дубы по-прежнему стоят, и сохранился тот же прекрасный вид с холма над заливом Сан-Франциско и дальше сквозь Золотые Ворота ивозвышенности графства Марин. На нашем курсе было около ста юношей и девушек, но ребята преобладали. Они съехались туда со всех концов страны и представляли собой людей всевозможных сортов и занятий. Среди нас, однако, царило значительное единство мнений, как это было, и до сих пор существует в других, старых университетах. Американец очень рано складывается в определённый тип. То же самое и с университетской жизнью. В Беркли мы застали уже сформировавшиеся типично студенческие обычаи, права и привилегированные пороки, которые нам приходилось соблюдать самим и защищать их от преподавателей, руководства университета и правительства штата.
Однажды вечером, ещё до того, как я был зачислен студентом, несколько старшекурсников повели меня с собой, чтобы проучить ректора университета. Раньше он был главой одной из частных подготовительных школ и пытался управлять частнойжизнью и общественными нравами университетских "мужей", так же как он поступал раньше со школьниками. Притащив с собой длинную лестницу, эти старшекурсники, сунув её в переднее окно дома Прекси, под похабные прибаутки, размахивали еювзад и вперёд и крутили во все стороны до тех пор, пока всё бьющееся внутри, казалось, было разбито, и пьяное возмущение находившихся снаружи было удовлетворено, или пока им это не надоело.
Поход этот оказался одной из последних битв в той войне за свободу с этим ректором. Вскоре после этого ему разрешили уйти в отставку, и я заметил, что не только студенты, но и многие из преподавательского состава и руководителей университета обрадовались его падению и вместе с нами сплотились, чтобы бороться с новым ректором, которого после долгих пертурбаций назначили и представили нам.
Мы многое узнали о соображениях, которые влияли на руководство университета. Они не были чисто теоретическими. Руководство университета, так же как и правительство государства и скачки лошадей и множество других вещей, оказались не тем, что мне говорили о них. Точно так же, как не тем оказалось и университетское образование, и ум учащегося.
Много лет спустя, когда я работал редактором журнала, я предложил целую серию статей с тем, чтобы поднять этот вопрос и ответить на него. Существует ли в наших университетах интеллектуальная жизнь? Идея эта возникла от вспомнившегосяразочарования тем, что я обнаружил в Беркли и кое-какого опыта от общения с преподавателями и студентами некоторых старых университетов на востоке. Беркли, в моё время, был Афинами в сравнении, к примеру, с Нью-Хейвеном, когда я познакомился со студентами Йельского университета.
Субботние вечера у Никсона вселили в меня слишком большие надежды в отношении университетской жизни. Я полагал, а он допускал, что в Беркли я буду дышать атмосферой мыслей, бесед и в некоторой степени учёности, работая, читая и стремясь находить ответы на вопросы, которые отсеются в спорах и беседах. Ничего подобного. Я был сыт вопросами. Мои друзья-англичане никак не могли найти однозначный ответ на множество разнообразных вопросов, которые они обсуждали. Им было всё равно, они наслаждались своими разговорами и не рассчитывали что-нибудь разрешить. Я же воспринимал всё это гораздо серьёзнее. Меня не устраивало то, что повисало в воздухе. Некоторые из этих вопросов, как их и стремился поставить кое-кто из тех англичан, были весьма насущными для меня и даже лично меня касались. Уильям Оуэн пытался приобщить меня к тому анархическому коммунизму, в который он искренно верил всем своим прекрасным существом. Я принимал во внимание его доводы. Другой, ревностный поборник римской католической церкви, напускал на меня старого дядюшку Бурхарда и других иезуитов. Каждая из бесед у Никсона привлекала внимание к какому-либо из вопросов, теоретическому или научному, и ставила их так остро, что они гнали меня в университет с горячим желанием познавать. Что же касается коммунизма или католической церкви, то я разрывался между ними и так и не смог дать себе вразумительного ответа. Иезуиты отступились от меня, и то же самое с негодованием сделал Оуэн, когда я заявил, что решусь на ответ лишь после того, как услышу мнение профессоров и изучу то, что мне предложат в университете по проблемам, на которых основываются те вопросы, что Оксфорд, и Кеймбридж, и Рим не могли разрешить и всё время спорили о них. Уж в Беркли-то конечно знают!
В Беркли не было спорных вопросов. Там была работа, которую нужно было выполнять, знания и навыки, которые следовало приобрести, но там не было места ответам на вопросы. Я, как и мои товарищи по курсу, стал заниматься по индивидуальному плану. Выбор был ограничен, и внутри этих рамок он должен был определяться той специальностью, которой мы должны были овладеть. Мои вопросы были философскими, но я не имел права заниматься философией, очаровавшей меня, до тех пор, пока не пройду большой курс высшей математики, которая меня вовсе не интересовала. Если бы мне позволили заняться философией и таким образом открыть для себя необходимость и связи математики, я бы освоил философию и, возможно, одолел бы и математику, которой мне сейчас не хватает гораздо больше, чем тогогегельянства, которое преподавалось в Беркли. Или, если бы тот преподаватель, который отмахнулся от меня, взял бы на себя труд показать мне отношение математической мысли к теоретической логике, я бы с толком взялся за подготовку уроков. Но никто никогда не вскрывал отношений ни одного из требуемых по программе предметов с теми, что привлекали меня, никто не показал мне отношение того, что я изучал, к чему-либо другому, за исключением, конечно, этого проклятого диплома. Знания были абсолютными, а не относительными, и они были разложены по полочкам, категоричные и независимые. Взаимосвязью знаний и жизни, и даже студенческой жизни пренебрегали, а что касается вопросов, то их задавали преподаватели, а не студенты; и студенты, а не преподаватели отвечали на них ... на экзаменах.