Маленький, большой, или Парламент фейри
Шрифт:
– Это было четыре года тому назад, Ма.
– Да-да, четыре. Четыре года тому назад… – Сделав над собой усилие, Вайолет вновь взяла его за руку. – Ты был его любимцем, Август, разве тебе это не известно? Конечно, он любил всех вас, однако… Не кажется ли тебе, он лучше знал, что делать? Он, должно быть, все продумал как следует: он ведь всегда все продумывал. О нет, дорогой, если он был так уверен, я не думаю, что смогу решить лучше, чем он, правда.
Август рывком поднялся с места и сунул руки в карманы.
– Хорошо-хорошо. Только не сваливай ответственность на отца, вот и все. Тебе не нравится эта идея, ты боишься такой простой вещи, как автомобиль, и ты никогда не хотела, чтобы у меня было хоть что-то свое.
– Август, – перебила его Вайолет, но тут же зажала рот рукой.
– Ладно, – продолжал Август. – Видимо, придется тебе сказать. Думаю, мне надо уехать. – В горле у него внезапно встал комок, а он надеялся, бросив вызов, одержать победу. – Возможно, я уеду в Город. Еще не знаю.
– Что ты хочешь сказать? – произнесла Вайолет слабым голосом, как ребенок, который начинает понимать какую-то страшную и непостижимую истину. – Что ты хочешь этим сказать?
– Видишь ли… – Август решительно шагнул к матери. – Я взрослый человек. А что ты думала? Что я всю свою жизнь буду слоняться по этому дому? Не собираюсь!
При виде лица Вайолет, исказившегося от потрясения, тоски и беспомощности, – в то время как любой молодой человек в возрасте двадцати одного года мог бы повторить его слова и разделить его неудовлетворенность, – внутреннее смятение и обескураженный здравый смысл вскипели в нем потоком лавы. Август бросился к креслу Вайолет и стал перед ней на колени.
– Ма, Ма, что с тобой? Ради бога, что с тобой?
Он впился в ее руку поцелуем, походившим на яростный укус.
– Мне страшно, и ничего больше…
– Нет-нет, ради бога, скажи, что во всем этом такого ужасного? Что плохого в желании продвинуться в жизни и быть… быть нормальным человеком. Что неладного в том, – лава, бушевавшая внутри него, начала извергаться, и он даже не пытался удержать ее, да и вряд ли бы это ему удалось, даже если бы он захотел, – что неладного в том, что Тимми Вилли перебралась в Город? Там живет ее муж, которого она любит. Неужели у нас такой потрясающий дом, что никто даже подумать не смеет куда-то переселиться? Даже если женится или выйдет замуж?
– Но в доме так просторно. А Город так далеко…
– Ладно, а что плохого в том, что Об хотел пойти в армию? Тогда была война. Все уходили. Тебе бы хотелось, чтобы мы всю жизнь оставались пришпиленными к твоей юбке?
Вайолет ничего не ответила, но на ресницах у нее дрожали крупные, похожие на жемчуг слезы, как у обиженного ребенка. Внезапно она остро ощутила отсутствие Джона. Она могла излить ему все свои неясные переживания, все, что знала и чего не знала, и хотя он не всегда ее понимал, но всегда выслушивал с благоговением; и она могла получить от него совет, предостережение, подсказку какого-то разумного выхода, о котором сама никогда бы не догадалась. Она провела рукой по всклокоченным, спутанным в эльфийский колтун волосам Августа, которые не поддавались никакому гребню, и сказала:
– Но ты ведь знаешь, дорогой, знаешь. Ты все помнишь, не правда ли? Ведь помнишь?
Август со стоном уткнулся в ее колени, а она продолжала перебирать и гладить его волосы.
– И эти авто, Август, – что они об этом подумают? Шум, треск, вонь. Нахрап. Что они должны подумать? Что, если ты их распугаешь?
– Нет, Ма, нет.
– Они очень храбрые, Август. Помнишь, когда ты был ребенком, тот случай с осой: помнишь, какую отвагу проявил тот малыш? Ты ведь сам видел. Что, если… если ты их рассердишь и они замыслят… замыслят что-нибудь ужасное. Они могут, ты знаешь, что они это могут.
– Я был тогда совсем дитя.
– Неужели ты все забыл? – спросила Вайолет, как будто и не обращаясь к нему, а разговаривая сама с собой, спрашивая себя о странном чувстве, которое возникло у нее тогда. – Ты действительно все забыл? Неужели? А Тимми? А все остальные? – Вайолет приподняла голову Августа и вгляделась в его лицо, как бы изучая. – Август, ты забыл или… Ты не должен, не должен забывать, иначе…
– А что, если им все равно? – спросил Август, уже признавший свое поражение. – Что, если это их вообще не волнует? Откуда у тебя такая уверенность, что им это не понравится? У них ведь свой мир, разве не так?
– Не знаю.
– Дедушка говорил…
– Август, дорогой, я не знаю…
– Ладно, – сказал Август, отстраняясь от Вайолет, – тогда я пойду и спрошу. Пойду и спрошу у них разрешения. – Он встал. – Если я спрошу у них разрешения и они ответят согласием, тогда…
– Не представляю, как они смогут его дать.
– Ну а если да?
– Как ты можешь знать наверняка? Не делай этого, Август, они могут солгать. Обещай мне, что не сделаешь. Куда это ты?
– Отправляюсь на рыбалку.
– Август?
Он ушел, и на глазах Вайолет вновь выступили слезы. Она торопливо смахивала горячие капли, которые катились и катились по ее щекам – от бессилия что-либо объяснить. То, что она знала, не могло быть высказано: слова для этого не годились; стоило ей попытаться, и все произнесенное вслух оказывалось ложью или глупостью. Они храбры, сказала она Августу. Они могут солгать, добавила она. И то и другое было неправдой. Они не были храбрыми и не могли солгать. Подобные слова истинны разве что для детей: если вы говорите ребенку «Дедушка ушел», в то время как дедушка умер, это звучит правдой, потому что дедушки больше нет и он никогда не появится. Но ребенок спрашивает вас: «А куда он ушел?» И вы обдумываете свой ответ, который будет уже менее правдивым, и так далее. И все-таки вы сказали ребенку правду, и он вас понял – по крайней мере, настолько, насколько вы сумели объяснить.
Но дети Вайолет уже не были детьми.
Она столько лет старалась претворить то, что знала, в язык, доступный Джону, в язык взрослых, – в сети для ловли ветра, передать Джону Смысл всего этого, Суть, Итог. О, этот добрый, великий человек! Он приблизился к пониманию главного настолько, насколько могли позволить его интеллект, неутомимое усердие, дисциплинированность ума и пристальное внимание к малейшим подробностям.
Но во всем этом не было никакого Смысла, никакой Сути, никакого Итога. Думать о них таким образом было равносильно тому, чтобы пытаться выполнить некое задание, глядя на отражение в зеркале; как ни старайся, руки будут двигаться вопреки приказам – назад, а не вперед, налево, а не направо. Иногда Вайолет представлялось, что думать о них – в точности то же самое, что глядеть на себя в зеркало. Но что это могло означать?
Вайолет не хотела, чтобы ее дети навсегда остались несведущими младенцами: вся страна, казалось, переполнена теми, кто неистово стремится повзрослеть, и хотя она никогда не ощущала себя взрослеющей, но и ничего не имела против взросления других; ее страшило лишь одно: если ее дети забудут то, что знали в детстве, им грозит опасность. В этом она не сомневалась. Но какая опасность? И каким, каким образом она должна их предостеречь?
Ответов не находилось, ни единого. Все подвластное разуму и связной речи сделалось бы яснее при более точной постановке вопросов. Джон спрашивал ее: «Действительно ли существуют фейри?» Ответа не было. Джон, не ослабляя усилий, формулировал решающий вопрос более обстоятельно и в то же время еще точнее и определенней, однако и тут ответ никак не давался, только полнее и совершенней становилась форма вопроса, подверженного эволюции, подобно всему живущему (о чем ей твердил Оберон): вопрос обретал конечности и порождал органы, систему суставов, становясь и пребывая все более сложным, сжатым и неповторимым, до тех пор пока, заданный совершенно безупречным образом, сам не осознавал, что ответить на него невозможно. А потом всему этому был положен конец. Вышло последнее издание, и Джон умер, все еще в надежде дождаться ответа.