ЖАНРЫ

Маленький человек (История одного ребенка)
Шрифт:

Уверяю вас, я не лгу: все это было давно, очень давно; дорогой мой аббат, которого я так любил, давно спит в сырой земле… а между тем еще и теперь, каждый раз, когда я получаю телеграмму, я не могу открыть ее без содрогания. Мне все кажется, что я сейчас прочту в ней: «Он умер! Молитесь за него!»

IV. КРАСНАЯ ТЕТРАДЬ

В старых требниках встречаются раскрашенные картинки, в которых, богоматерь изображена с глубокой морщиной на каждой щеке — печальным знаком, которым художник как бы говорит: «Посмотрите, как много она плакала!» Эту морщину — морщину слез, клянусь, я увидел — на исхудалом лице г-жи Эйсет, когда она, похоронив сына, вернулась в Лион.

Бедная мать! С того дня она не улыбалась более. Она не снимала более черного платья, печать скорби не сходила с ее лица. В одежде, как и в сердце, она носила глубокий траур по сыне и никогда не снимала его… В остальном все осталось попрежнему в доме Эйсетов, только общее настроение стало несколько более мрачным. Кюре Сен-Низьера заказал несколько панихид по усопшей душе аббата. Выкроили для нас два черных костюма из старого сюртука отца, и жизнь, печальная жизнь, потекла попрежнему.

Прошло уже некоторое время со дня смерти незабвенного аббата. Однажды вечером, ложась спать, я был крайне удивлен странными приемами Жака, который заботливо запер нашу комнату на ключ, тщательно заложил все щели в дверях и, покончив с этими приготовлениями, подошел ко мне с торжественным и вместе с тем таинственным видом.

Нужно заметить, что со времени его последней поездки на юг странная перемена произошла в привычках моего друга Жака. Во-первых, — чему трудно поверить — он перестал или почти перестал плакать; во-вторых, его безумная страсть к картонажному искусству почти прошла. Маленькие горшки с клейстером по-прежнему стояли на плите, но не было уже прежнего увлечения. Теперь, если кому-нибудь нужен был переплет для книги, приходилось чуть ли не на коленях выпрашивать его у Жака… Картонка для шляпы, заказанная г-жою Эйсет, лежала — невероятная вещь — около недели неоконченной на полке. Домашние не замечали этого, но я хорошо понимал, что с Жаком что-то творится. Не раз я заставал его в магазине разговаривавшим с самим собою и размахивавшим руками, По ночам он не спал. Я слышал, как он бормотал что-то, затем вдруг выскакивал из постели и большими шагами расхаживал по комнате… Все это было неестественно и пугало меня. Мне казалось, что Жак сходит с ума.

В тот вечер, когда он запирал с разными предосторожностями нашу комнату, мысль о его безумии опять мелькнула в моей голове, и я почувствовал глубокий ужас. Бедный Жак! Он не заметил моего испуга и, взяв торжественно мою руку в свои, произнес:

— Даниэль, я хочу сообщить тебе кое-что, но ты должен поклясться, что никогда не скажешь никому об этом.

Тут я понял, что Жак не был сумасшедшим, и, не колеблясь, ответил:

— Клянусь тебе в этом, Жак!

— Так слушай! Ты, вероятно, не догадываешься?.. Тсс!.. Я пишу поэму, большую поэму.

— Поэму! Жак, ты… ты пишешь поэму?

Вместо ответа Жак вытащил из куртки большую красную тетрадь, переплетенную им самим. На заголовке было написано его прекрасным крупным почерком:

РЕЛИГИЯ! РЕЛИГИЯ!

Поэма в двенадцати песнях.

Соч. Эйсета (Жака).

Это было так грандиозно, что у меня закружилась голова.

Подумайте только!.. Жак, брат мой Жак, тринадцатилетний мальчик, вечно плачущий и приготовляющий горшочки с клейстером, Жак писал поэму в двенадцати песнях!

И никто не подозревал этого! И его продолжали посылать с корзиной в овощную лавку, и отец чаще, чем когда-либо, кричал: «Жак, ты осел!..»

О, бедный, милый Эйсет (Жак)! Как хотелось мне обнять тебя. Но я не смел… Подумайте: «Религия! Религия! Поэма в двенадцати песнях». Однако, во имя истины, считаю долгом заявить, что эта поэма в двенадцати песнях была далеко не закончена. Мне кажется даже, что готовы были пока только первые четыре стиха первой песни. Но, как вы знаете, в этого рода делах труднее всего начало. «Теперь, — говорил Жак Эйсет, — когда у меня готовы первые четыре стиха, все остальное уже пустяки. Это только вопрос времени»1.

1 Вот они, эти четыре стиха, поразившие меня в тот вечер и переписанные прекрасным почерком на первой странице красной тетради:

Религия, религия! Великое слово! Тайна! Глас проникновенный и единственный. Милосердие! Милосердие!

Не смейтесь над этими строками. Они стоили Жаку страшных усилий.

Но с остальным текстом, что было только вопросом времени, Эйсет (Жак) никогда не мог справиться… Что поделаешь! И поэмы имеют свою судьбу. Повидимому, судьба поэмы «Религия! Религия!» в двенадцати песнях состояла именно в том, что она не могла разрастись до двенадцати песен. Несмотря на все усилия поэта, он не мог пойти далее первых четырех стихов и, наконец, потеряв терпение, послал свою поэму к чорту и простился со своей музой (в то время еще употребляли это слово). С этой минуты он опять стал плакать с утра до вечера, и маленькие горшочки с клейстером опять вступили в свои права… А красная тетрадь?.. О, красная тетрадь также имела свою судьбу.

Жак сказал мне однажды: «Возьми эту тетрадь и пиши в ней, что тебе вздумается». И сказать ли, чем я наполнил ее?.. Моими стихотворениями! Чорт возьми, стихотворениями Маленького Человека. Жак заразил меня.

А теперь, пока Маленький Человек собирает свои рифмы, я, с позволения читателя, намерен перескочить через четыре или пять лет его жизни. Я спешу перейти к достопамятной весне 18.. года, которая осталась незабвенной в памяти семьи Эйсета. Есть такие незабвенные числа в иных семьях.

Впрочем, те годы моей жизни, о которых я умалчиваю, не дали бы ничего интересного питателю. Это все та же песнь о слезах и нищете! Дела не идут, деньги за квартиру не уплачены, кредиторы делают сцены, бриллианты матери идут в продажу, серебро закладывается, простыни все в дырах, брюки в заплатках… Ежедневные унижения, лишения, вечный вопрос о завтрашнем дне, дерзкие звонки судебных приставов, двусмысленные улыбки швейцара и вечные займы и затем протесты, и затем… и затем…

Мы перейдем к 18.. году.

В этом году Маленький Человек оканчивал курс. Это был, если память не изменяет мне, юноша с большими претензиями, очень высокого мнения о себе, как о философе и поэте, очень маленького роста и без признака волос на подбородке.

Однажды утром, когда этот великий философ маленького роста отправлялся в коллеж, Эйсет-отец позвал его в магазин и, как только он вошел туда, сказал ему суровым голосом:

— Брось свои книги, Даниель! Ты больше не пойдешь в коллеж…

Заявив это, Эйсет начал расхаживать большими шагами по магазину, не говоря ни слова. Он казался очень взволнованным, но и Маленький Человек был взволнован не менее, чем он, могу вас уверить… После некоторой паузы Эйсет-отец продолжал:

— Послушай, Даниель, я должен сделать тебе очень печальное сообщение… да, очень печальное!.. Мы вынуждены будем расстаться по некоторым причинам, которые я хочу тебе изложить.

Тут за полуоткрытой дверью раздались душу раздирающие рыдания.

— Жак, ты осел! — крикнул Эйсет, не оборачиваясь, и затем продолжал: — Когда мы приехали в Лион, восемь лет тому назад, разоренные революционерами, я надеялся усиленной работой поправить наши дела, но, увы! я только погрязал все более в долгах и нищете… Теперь мы окончательно завязли… Чтобы выпутаться из этого положения, нам остается только продать то немногое, что еще осталось у нас, и начать — каждый из нас по-своему — новую, самостоятельную жизнь.

Поделиться с друзьями: