ЖАНРЫ

Марина Цветаева. Жизнь и творчество
Шрифт:

Цветаева охотно рассказывала о себе. С удовольствием признала эпиграфом к своему языку слова А.С. Шишкова из его "Рассуждения" о старом и новом русском слоге: о сочетании высокого "славянского" слога с просторечным. А формулой всей своей писательской и человеческой судьбы — собственные юношеские строки: "Разбросанным в пыли по магазинам (Где их никто не брал и не берет!) Моим стихам, как драгоценным винам, Настанет свой черед". Писала, что никогда не была в русле культуры, что искать ее надо дальше и раньше; что ее "обратным полюсом" были понятия: пользоваться и наслаждаться. В ответ на слова корреспондента о том, что она якобы "влюблена в великолепие форм старого мира, мрамор и позолоту": "где Вы это вычитали??" — писала, что не выносит золота, даже физически, оно для нее — "жир буржуазии". Она возмущена словами: "Для эмиграции Цветаева слишком слаба".

"Думаю, что эмиграция, при всем ее самомнении, не ждала такого комплимента. Ведь даже Борис Зайцев не слаб для эмиграции! Кто для нее слаб? Нет такого! Все хороши, все как раз вровень — от Бунина до Кн. Касаткина-Ростовского, к<отор>ый вот уже второе десятилетие рифмует вагоны с погонами ("Мы раньше носили погоны, — А теперь мы грузим вагоны" — и т. д.")".

Писала о том, что ее читатель остался в России, что в эмиграции не понимают ее поэзии; что она не принадлежит ни к одному лагерю: ни к эмигрантскому, ни к советскому — ненавидит большевиков "за то, что Бориса Пастернака могут (так и было) не пустить в его любимый Марбург, — а меня — в мою рожденную Москву". И затем, окончательно "заведя" себя, распалив, раскалив мысль, заострила ее до трагической гиперболы:

"Нет, голубчик, ни с теми, ни с этими, ни с третьими, ни с сотыми… ни с кем, одна, всю жизнь, без книг, без читателей, без друзей, — без круга, без среды, без всякой защиты, причастности, хуже, чем собака, а зато -

А зато — всё".

* * *

…Она все больше оборачивалась назад, в прошлое. Все больше вспоминала. И хотела, чтобы и другие узнали о том, что она видела, что пережила. Общение не переставало быть ее насущной потребностью. Ей вдруг захотелось достать свою давнюю, 1921 года, запись о еще более Давнем, почти с того света! — вечере, в январе шестнадцатого года, в петроградском доме Канегиссеров, когда пел Михаил Кузмин, — прочесть эту запись… Георгию Адамовичу, единственному человеку, кому могло быть это интересно, тем более что он, возможно, был на том вечере. Об этом говорит уцелевший черновик майского письма; отправлено оно было или нет — мы не знаем…

Из Москвы тем временем пришла грустная весть от Анастасии Цветаевой: 8 апреля скончался от туберкулеза их сводный брат Андрей. Письмо сестры, с печальными подробностями его конца и похорон в отцовской могиле на Ваганьковском, о двухлетней дочурке, всё спрашивавшей: "Где папа?", — по-видимому, сильно взволновало Марину Ивановну. В ее сознании подспудно начал зреть замысел: памятника всей отцовской семье, от его первого и второго браков. Увековечение былого. Возврат к истокам. Остановка мгновений.

Первым, довольно робким шагом по этому пути стал маленький очерк-воспоминание "Башня в плюще", напечатанный 6 июля в "Последних новостях". Эта вещь воскресила эпизод грустного существования во фрейбургском пансионе маленьких Марины и Аси Цветаевых, лишенных праздника и радостей, разлученных с матерью, лечившейся в санатории. От этого очерка веет печалью бесприютности, столь созвучной Марине Ивановне в ту пору, — а когда, впрочем, не созвучной?..

Так началась автобиографическая проза Цветаевой.

Пока что Марина Ивановна не могла целиком погрузиться в работу, — отвлекали другие "долги". Еще в марте она сообщала Тесковой о том, что ей заказали книжку для детей о литургии; нам ничего неизвестно об этой работе, несомненно трудной для Цветаевой, считавшей себя человеком внецерковным. Сейчас, летом, она была занята печатаньем очерка "Живое о живом"; предоставила Рудневу свободу сокращать ("калечить") вещь, назвав свой поступок словами князя С. М. Волконского: "победа путем отказа" [106] .

106

Как явствует из публикации В. Крейда "Марина Цветаева и "Современные записки" ("Новый журнал", 1990, 178), Руднев был оскорблен письмом Цветаевой, ее упреками, что он изъял из рукописи самое ценное: "…Вы полагаете, что я, пользуясь Вашей материальной нуждой, вынудил Вас пойти на опубликование заведомо изуродованного и обессмысленного в самом главном очерка о столь дорогом для Вас писателе и друге" — письмо от 22 мая. И позднее: "Мне не хочется сейчас говорить относительно содержащихся в Вашем письме упреков и обвинений по адресу редакции "С. 3." Я не считаю их справедливыми. Но, во всяком случае, в будущем нам совершенно необходимо договориться так, чтобы исключить самую возможность повторения весьма тягостных и для Вас, и для нас положений" — 14 декабря (с. 264, 267). По-видимому, благодаря корректности Руднева его отношения с Мариной Ивановной не стали враждебными.

А кроме того, работала над большой статьей о поэзии, главная часть которой была посвящена Борису Пастернаку, — благодарный ответ на недавно вышедшую в Ленинграде его книгу "Стихотворения", которую он ей прислал.

Статья эта, оконченная 1 июля и названная "Поэты с историей и поэты без истории", сохранилась, увы, лишь в переводе на сербскохорватский (ее напечатает в следующем году белградский "Русский архив").

Цветаева рассуждает о двух типах поэтов — "поэты без истории", или чистые лирики, чей путь уже изначально существовал, чьи личности сложились, фигурально выражаясь, в утробе матери. К таким поэтам она относит Лермонтова, Ахматову, Мандельштама и Пастернака. Поэты же "с историей", с развитием — это Пушкин, Гёте, которые проходят свой путь, меняясь на каждом повороте жизни и судьбы. К "поэтам с историей" она несомненно отнесла бы и саму себя. Лириков, графически, можно дать в виде круга, "поэтов с историей" — в виде устремленной вперед стрелы. "Поэту с историей мы говорим: "Смотри дальше!" Поэту без истории: "Ныряй глубже!" Первому: "Дальше!" Второму: "Еще!". Есть в этой статье проницательнейшие строки об Александре Блоке. По мнению Цветаевой, он являл собою единственное исключение из сотворенной ею классификации: он был чистым лириком, имевшим при этом и развитие, и историю, и путь. Только он не развивался, а разрывался, стремясь уйти "от одного себя" к "какому-то другому себе". И далее следует потрясающая картина его гибели, в которой и причина, и следствие, и объяснение:

"Лишь однажды Блоку удалось убежать от себя — на жестокую улицу Революции. Это был соскок умирающего с постели, бегство от смерти — на улицу, которая его не заметила, в толпу, которая его растоптала. В обессиленную физически и надорванную духовно личность Блока ворвалась стихия Революции со своими песнями и разрушила его тело. Не забудем, что последнее слово "Двенадцати" Христос, — одно из первых слов Блока".

А дальше идет разбор пастернаковской поэзии двух десятилетий: 1912–1932 годов. Продолжение разговора, начатого Цветаевой в берлинской статье "Световой ливень" одиннадцать лет назад. Снова лето, снова книга Пастернака перед глазами… И вопрос: перековал ли его за все прошедшие годы молот "войны, Революции и строительства"? И оказалось, что нет, не перековал, а, напротив, оставил в целости и цельности. Потому что "круг, в котором Б. Пастернак замкнулся, или который охватил, или в котором растворился, — огромен. Это — природа. Его грудь заполнена природой до предела…" И еще: о том, что "важнейшее событие души и жизни Пастернака, при окончательном суммировании мук и радостей — это погода". Пастернак как бы постоянно пребывает в погоде — любой; он радуется любой погоде. И историческое для него всегда — метеорологическое (бури, метели, наводнения, ураганы — вот его "метеорологическая Революция").

И при всем том, продолжает свой анализ Цветаева, Пастернак сумел отозваться на все пережитые им исторические события: войну, революцию и послереволюционную "общую смертельную болезнь". "Борис Пастернак — единственный из поэтов Революции, кто осмелился встать на защиту оплеванной и слева и справа интеллигенции".

Вывод цветаевской статьи (он же и ответ на поставленный вначале вопрос):

"Итак, под шум серпа и молота мира, что рушит и строит, под звук собственных утверждений "близкой дали социализма", Пастернак спит детским, волшебным, лирическим сном".

* * *

Тем летом Марина Ивановна неожиданно для себя обрела если не полного единомышленника, то — союзника.

Речь идет о Владиславе Ходасевиче, над которым она жестоко иронизировала десять лет назад в письме к А. В. Бахраху. Дело заключалось в том, что осторожный Руднев забеспокоился, можно ли упоминать в цветаевских воспоминаниях о Волошине, в комическом эпизоде с поэтессой Марией Паппер, Ходасевича, не испрашивая на то его согласия. С этим вопросом Марина Ивановна обратилась к Ходасевичу и получила вполне дружелюбное разрешение, покрывающее собою прежние "идейные", "политические" несогласия и означающее только одно, в конечном счете: круговую поруку поэтов, Поэзии, esprit de corps [107] . Обрадованная Цветаева писала Рудневу 19 июля:

107

Корпоративный дух (фр.).

"Все это потому, что нашего полку — убывает, что поколение — уходит, и меньше возрастно'е, чем духовное, что мы все-таки, с Ходасевичем, несмотря на его монархизм (??) и мой аполитизм: гуманизм: МАКСИЗМ (от имени МАКС. — А.С.) в политике, а проще: полный отворот (от газет) спины — что мы все-таки, с Ходасевичем, по слову Ростана в передаче Щепкиной-Куперник: — Мы из одной семьи, Monsieur de Bergerac! Так же у меня со всеми моими "политическими" врагами — лишь бы они были поэты или — любили поэтов".

Поделиться с друзьями: