Марина Цветаева. Жизнь и творчество
Шрифт:
"Премия Нобеля. 26-го буду сидеть на эстраде и чествовать Бунина. Уклониться — изъявить протест. Я не протестую, я только не согласна, ибо несравненно больше Бунина: и больше, и человечнее, и своеобразнее, и нужнее — Горький. Горький — эпоха, а Бунин — конец эпохи. Но — так как это политика, так как король Швеции не может нацепить ордена коммунисту Горькому… Впрочем, третий кандидат был Мережковский, и он также несомненно больше заслуживает Нобеля, чем Бунин, ибо, если Горький эпоха — а Бунин — конец эпохи, то Мережковский эпоха конца эпохи, и влияние его и в России и за границей несоизмеримо с Буниным, у которого никакого, вчистую, влияния ни там, ни здесь не было".
Письмо злое, запальчивое, пощажен в нем один лишь Горький, которым Марина Ивановна, как и прежде, ослеплена. О Мережковском и Гиппиус сказано с беспощадным ехидством:
"Он весь перекривлен, как старый древесный корень… она — раскрашенная кость, нет, даже страшнее кости: смесь остова и восковой куклы. Их сейчас все боятся, ибо оба, особенно она, злы. Злы — как ду'хи".
"Бунина еще не видела, — продолжает Цветаева. — Я его не люблю: холодный, жестокий, самонадеянный барин. Его не люблю, но жену его — очень". И не удерживается от несправедливого выпада уже по отношению к обоим: "Живут они в Grass'e… на высочайшей скале. Теперь наверное взберутся на еще высочайшую".
"Холодный, жестокий барин"? И только-то? Не знала, видимо, Марина Ивановна об отнюдь не "барских" поступках Ивана Алексеевича, о его милосердии, скрывавшемся за внешностью "олимпийца". О том, что еще в 1929 году он, ценою больших усилий, устроил приезд во Францию из Риги Л. Ф. Зурова, маляра, мечтающего стать писателем, — чтобы помочь ему в литературной работе, дал ему приют на первое время. Приют оказался бессрочным. До конца своих дней терпел Бунин в доме этого полубезумного человека, — из жалости к Вере Николаевне, привязавшейся к нему, как к сыну, и по собственному великодушию и доброте. Да мы уже рассказывали об участии Бунина в судьбе Е. А. Розенмайер, внучки Пушкина… Нет, не хватило у Марины Ивановны внутреннего зрения…
На чествование Бунина, 26 ноября, перед его поездкой в Стокгольм, она, разумеется, пошла; впервые увидела там Веру Николаевну и, поскольку образ ее сотворила заранее, то ничего кроме восторга не испытала. Вера Николаевна трудно переживала непривычную суету и славу; она написала об этом Марине Ивановне, — которой это было, конечно, близко и которая на следующий день отправила ей теплое письмо с дипломатическими словами: "- А жаль, что И. А. вчера не прочел стихи — все ждали. Но также видели, как устал".
В этом же письме Цветаева жаловалась на отказ "Последних новостей" напечатать ее маленькое исследование "Два "Лесных Царя"" "(гётевский и жуковский — сопоставление текстов и выводы…)": у Жуковского — добрее, человечнее, у Гёте — демоничнее, непоправимее, но обе вещи — равновелики.
Нужно ли говорить, как был оскорбителен этот отказ — поэту, потратившему силы на поэтический разбор творения мировой литературы? "Но все пройдет, все пройдут, а Лесной Царь — останется!"
В декабре началась новая неприятность: требование редакции "Современных записок" сократить "Дом у Старого Пимена" — под предлогом, что размеры вещи превышены. Как, должно быть, вспоминались Марине Ивановне Слоним с "Волей России", не посягавшие ни на одну ее строку… А в "Современных записках" изуродовали "Искусство при свете совести", сократили "Живое о живом"… Больше выносить этого она не могла и написала горькое, но непреклонное обращенье ко всей редакции. О том, что проза поэта — другое, нежели проза прозаика, что нельзя разбивать художественного и живого единства — там, где подчас важен даже слог:
"За эти годы я объелась и опилась горечью… меня все еще здесь считают либо начинающим, либо любителем, — каким-то гастролером… Но, — прибавляла она, — … за меня здесь — лучший читатель и все писатели, которые все: будь то Ходасевич, Бальмонт, Бунин или любой из молодых, единогласно подтвердят мое… право на существование без уреза…".
"Дом у Старого Пимена" напечатали без сокращений, но эта борьба оставила еще один рубец в душе поэта. Притом Марина Ивановна знала, что в Советской России ее вообще печатать не стали бы. Будущего своего она там не видела, в противоположность мужу, а также дочери. Алю, впрочем, можно понять: ей уже исполнился двадцать один год; работы по специальности (книжная иллюстрация) у нее не было, она занималась набиванием игрушечных зверей за смехотворные гроши; ее литературный и художественный дар, не окрепнув, как-то сам собою начал уходить в песок; она была худа, малокровна, нервна; должно быть, некоторым недоброжелательным знакомым нетрудно было моментами настраивать ее против матери…
Так, в одиночестве и отчужденности, в ощущении неуюта и сиротливости, в неровности отношений с домашними расставалась Марина Цветаева с очередным годом…
1934-й
Лирика начала года. Смерть Андрея Белого. Критика о Цветаевой. "Пленный дух". Письмо Ю. Иваску. Быт. "Хлыстовки". Тревога об архиве. Переезд в Ване. "Страховка жизни". Отъезд в Эланкур. Письмо С. Эфрона сестре. "Куст". "Мать и музыка", "Сказка матери". Тоска по родине? Снова "Письмо к Амазонке". Конфликт дома. Новая дружба (Ариадна Берг). Гибель Н. Гронского. "Поэт-альпинист".
Январь нового года начался стихами:
"Вскрыла жилы: неостановимо, Невосстановимо хлещет жизнь. Подставляйте миски и тарелки! Всякая тарелка будет — мелкой, Миска — плоской, — Так от веку — мимо Невнимающих ушей людских… Невозвратно, неостановимо, Невосстановимо хлещет стих.6-го января 1934 г., первый стих после полугода прозы — всякой, и Бог знает какой рвани (переводов)".
И тогда же начала стихотворение о деревьях, о страдающих деревьях Парижа, терроризированных людской уличной сутолокой, брезгливо отворачивающихся от людского месива:
От девушек — сплошь без стыда, От юношей — то ж — и без лба: Чем меньше — тем выше заносят! Безлобых, а завтра — безносых. От тресков, зовущихся: речь, От лака голов, ваты плеч…и т. д. Цветаева отождествляла с деревьями себя, собственный ужас за судьбу сына в этом мире, в этом городе…
От свалки, от мертвых (дохлых) лис На лисах — о, смертный рис На лицах. . . . . . . Деревья бросаются в окнаИ — запись:
"На этой строке узнала о смерти Андрея Белого (8-го января в Москве, 53 л<ет> от роду). Мог бы жить еще 20 лет".
Нужно ли говорить, что желание создать реквием поэту пришло сразу же и что Марина Ивановна немедленно принялась за воспоминания? Уже 16 января она сообщала Вере Буниной о том, что пишет о Белом; 18 января участвовала в вечере памяти поэта, который организовало "Кочевье", в зале Географического общества на бульваре Сен-Жермен, 184. Вступительное слово произнес М. Л. Слоним; поэты же по преимуществу были из младшего поколения: В. Андреев, Г. Газданов, Б. Поплавский, Б. Сосинский… А через несколько дней она присутствовала на докладе Владислава Ходасевича (который лег в основу его воспоминаний об Андрее Белом) и, испытав истинный восторг, "ушла — счастливая, залитая благодарностью и радостью".
Февраль прошел в работе над "Пленным духом" — так Цветаева назвала свои воспоминания, а также в ревностном "пестовании" девятилетнего сына: проводы в школу, встреча, прогулки, приготовленье с ним уроков, наконец — фотографированье. "А вот Вам мой чудный Мур — хорош? — спрашивала она Тескову, посылая снимки. — Во всяком случае — похож. И более похож на Наполеоновского сына, чем сам Наполеоновский сын… С 11 лет я люблю Наполеона, в нем… И вот — его лицо в Мурином…" Заботы о сыне входили в "быт", но становились как бы и "бытием", ибо были в радость. И, в который уже раз повторяясь, удивимся неиссякаемой цветаевской энергии…