ЖАНРЫ

Марина Цветаева. Жизнь и творчество
Шрифт:

"О здесь, — продолжает Марина Ивановна. — Здесь много новых и уже никого старого. Уехал Ной Григорьевич (переводчик Н. Г. Лурье. — А.С.), рассказывавший мне такие чудные сказки. Есть один, которого я сердечно люблю — Замошкин, немолодой уже, с чудным мальчишеским и изможденным лицом. Он — родной. Но он очень занят, — и я уже обожглась на Т<агере>. Старая дура.

Годы твои — гора, Время твое — царей. Дура! любить стара, — Други! Любовь — старей: Чудищ старей, корней, Каменных алтарей Критских старей, старей Старших богатырей…

…перевожу своего "Гоготура" — ползу — скука — стараюсь оживить — на каждое четверостишие — по пять вариантов — и кому это нужно? — а иначе не могу. Мур ходит в школу, привык сразу, но возненавидел учительницу русского языка — "паршивую старушонку, которая никогда не улыбается" — и желает ей быстрой и верной смерти" (письмо от 29 января).

Первого февраля Цветаева написала Вере Эфрон, работавшей в то время в Ленинской библиотеке: просила ее взять на руки книгу "Ремесло" — для перепечатки. "Мне предлагают издать книгу избранных стихов… Главное — что меня очень торопят".

…Представить себе поэта, оставшегося без своих книг и рукописей. Отдадут ли багаж — неизвестно. Книги — библиографическая редкость, ни у кого их нет, доставать — целая проблема, перепечатка — тоже. Нет, не вписывалась Цветаева в жизнь на своей родине… Главное же, главное — она не знала, увидит ли когда-нибудь свой архив. И ведь когда еще — всего четыре года назад — работая, как мы помним, над поправками к "Поэме о Царской Семье", записала:

"Я без России обойдусь, без тетрадей — нет…"

Третьего февраля она опять пишет Веприцкой: о бытии и быте, о делах и чувствах:

"Вчера вечером, с помощью Ноя Григорьевича — моего доброго гения — звонила Т<агеру>. Говорила любезно и снисходительно, и выяснила следующее: он не знал, что это "так спешно" (хотя предупреждала его, что книга — чужая, дана мне на срок, и т. д.), с Вами у него вышло "какое-то недоразумение", как раз нынче собирался мне звонить, и даже как-нибудь мечтает приехать, — словом, все очень мягко и неопределенно… Когда же я стала настаивать, чтобы он немедленно (хорошее немедленно, когда он уехал 23-го!) Вам книгу свез, он стал петь, что его цель — получить оттиск, а Вы ему такового не дадите. — Да, но моя цель — возможно скорее иметь свой оттиск, п. ч. это нужно для Гослитиздата! — но тут случился сюрприз; оказывается, у него на руках и другая моя книга, к<отор>ую я ищу по всей Москве ("Ремесло". — А.С.), и тоже до зарезу мне нужная (из двух будет (если будет) одна). Пришлось сдержать сердце — и даже просить — чтобы он меня выручил, т. е. одолжил на время…

Но все-таки — такую вещь он услышал: — Торговаться со мной — чистое безумие, и даже невыгодно: я всегда даю больше, и вы это — знаете…

– --

Подала заявление в Литфонд, отдельно написала Новикову, отдельно ездила к Оськину, к<отор>ый сказал, что решение будет "коллегиальное" (кстати, оно уже должно было быть — 1-го). Теперь — жду судьбы. Мур учится, я кончаю своего "Гоготура". А в общем — темна вода во облацех…

В общем, подо всем: работой, хождением в Дом Отдыха, поездками в город, беседами с людьми, жизнью дня и снами ночи — тоска.

Обнимаю Вас и прошу простить за скуку этого письма, автор которой — не я".

Через два дня:

"Голицыно, 5-го февраля 1940 г.

Дорогая Людмила Васильевна! Первое письмо залежалось, п. ч. не успела передать его надежному отъезжающему — уехал до утреннего завтрака. Но вот оно, все же — как доказательство (впрочем, не сомневаюсь, что Вы во мне — не сомневаетесь). А вчера вечером — Ваше, с двумя Т — Тютчевым — и другим. Первый восхитил и восхи'тил — от второго, второй — не удивил. Я, как и Вы, наверное, всегда начинаю с любви (т. е. всяческого кредита) и кончаю — знакомством. А от знакомства недалеко и до раззнакомиться.

Я Т<агером> не меньше обижена, чем Вы, а м. б. — больше, а скорей всего — одинаково: — Но мне порукой — Ваша честь, — И смело ей себя вверяю! — (Побольше бы чести — и поменьше бы смелости! Кстати, по мне, Татьяна — изумительное существо: героиня не верности, а — достоинства: не женской верности, а человеческого достоинства. — Люблю ее.)

Сейчас, кстати Т<агер> мною взят на испытание: одолжит ли мне мною просимую книгу, за которой я к нему направила одного милейшего здешнего человека…

Дорогая Л<юдмила> В<асильевна>, (простите за сокращение, но так — сердечнее), никакой Т<агер> нас с Вами никогда не рассорит, ибо знаю цену — Вашей душе и его (их) бездушию. Ведь это тот же "Юра" — из Повести ("Повести о Сонечке". — А.С.), и та же я — 20 лет назад, но только оба были красивее, а все было — куда серьезнее. Безнадежная любовь? Неодушевленность любимого тобою предмета — ест он человек. Ведь даже янтарь от твоей любви (сердечного жара!) — сверкает, как никогда не сверкает — от солнечного.

— Кончаю своего "Гоготура", и у Мура даже глагол — гоготуриться. Сплошное го-го и туры (звери). Когда Гоготур… раскаивается — он долго бьет себя по голове пестом (медным). Как такое передать в одной строке?? (Подстрочник: "Раскаявшись, он долго бил себя по голове пестом"…) Теперь он уже отбил себя и в виде хэвис-бэри (смесь муллы и священника) ниспрашивает благодать на Грузию. А по ночам раскаивается в раскаянии и воет по своем "мертвом молодечестве". Сур-ровая поэма! На очереди — Барс (звериный Гоготур) — и — боюсь — отъезд, переезд — куда??? Мне нужно серьезно с Вами посоветоваться. Оськин спросил: — "А какие у Вас дальнейшие планы?" И я ответила: — Никаких.

— С книгой. Будем ждать событий. В конце концов: я всегда могу отобрать — у Т<агера> и переписать от руки.

Целую Вас, пишите. Я все еще (из трусости) не справилась в Литфонде, а срок мой — 12-го.

М.

5-го вечером

Нынче С<ерафима> Ив<ановна> звонила в Литфонд, справлялась о моей судьбе: решение отложено до 7-го. А 12-го — истекает срок.

Но в лучшем случае — если даже продлят — мы здесь только до 1-го апреля, п. ч. с 1-го комната сдана детскому саду. Мне очень жаль Мура — придется бросать и эту школу, уже вторую за год.

Съезжать — куда??? На наше прежнее место (в Болшево. — А.С.) я не поеду, потому что там — смерть. Кроме того (хорошее — кроме!) эту несчастную последнюю уцелевшую комнату у меня оспаривают два учреждения.

Кроме того — дача летняя, и вода на полу — при полной топке — мерзнет. И полкилометра сосен, и каждая — соблазнительна!"

* * *

Литфонд милостиво разрешил Цветаевой с сыном пожить при Доме творчества еще один срок, то есть оплатить комнату у Лисицыной и две курсовки. Книгу отложили до осени. Так что Цветаева была занята только переводом поэм Важа Пшавела: "Гоготур и Апшина" (442 строки) и "Раненый барс" (169 строк).

Она еще в январе принялась за этот упорный, но отнюдь не вдохновенный труд; в день могла сделать не больше двадцати строк — и несколько страниц черновиков: столбцов вариантов. Черновики "Гоготура" заняли большую тетрадь. Марина Ивановна работала так, словно бы писала свою оригинальную поэму. Она не жалела сил, была предельно требовательна к себе и щепетильна. Отказалась подписать договор, просила продлить его срок, опасаясь подвести: "…боюсь, что не справлюсь, а если подпишу — от страху наверняка не справлюсь… Я не хочу гнать через пень-колоду, подгоняемая страхом. Меня подгонять вообще не надо: я всегда даю свой максимум, не моя вина — что он так мал", — писала она В. В. Гольцеву 2 февраля.

Но она "справилась" раньше: к 12 февраля уже начала переводить "Раненого барса" ("Барс — хороший"), а 26 закончила.

Надо сказать, что грузинские подстрочники поэм мало вдохновляли Цветаеву. Она принуждена была вжиться в совершенно чуждую стихию грузинских старинных преданий с их суевериями, в мир "священного гостеприимства и лютой кровной мести", как напишет В. Гольцев в предисловии к поэмам Важа Пшавела, которые выйдут только в 1946 году. Но, несмотря на это, многие строфы переводов несут на себе цветаевскую печать. Вот как, например, сказано о жене богатыря Гоготура, которая посылает мужа на подвиги, чтобы она могла "ими хвастаться потом":

Три у женщины приметы: Говорок быстрей воды, Пол-ума (и тот с безумьем Схож) и страсти без узды.

Не забыла Цветаева и свои фольклорные приемы: сложные слова-понятия, которые щедро употребляла двадцать лет назад в поэме "Царь-Девица":

Отдал Гоготур хевсуру Щиг-свой-звон и меч-свой-вес…

Битву Гоготура с Апшиной переводчица передала, условно говоря, своим, "цветаевским" стилем:

"Пощади!" — ему Апшина. От расправы побелев Дозеле'на, а от гнева Дочерна' позелененев —

и одновременно по-иному, с некоей простонародно-детской наивностью:

Развязал Апшине руки, На ноги поставил, щит Подает… Апшина — синий, Весь заплаканный стоит.

И наконец финал, где описываются муки Гоготура, который проявил слабость, побратавшись с врагом, и стонет по ночам:

Утаить — обет нарушить, Рассказать — живым зарыть. Вот и мается, не в силах — Рассказать, не в силах — скрыть.

Поэма "Раненый барс" — об охотнике, который не убил барса, а наоборот, излечил его, за что тот в благодарность пригнал ему тура и оленя, — вероятно, пришлась больше по душе Марине Ивановне, ибо могла напомнить чешскую легенду о ее "пражском рыцаре" Брунсвике, подружившемся со львом. Здесь тоже встречаются емкие, острые, порою — по-цветаевски "косноязычные" строки:

Выстрелил! Но мимо пуля! Не достала, быстрая! Только шибче поскакали Быстрые от выстрела!

Охотник молится об удаче:

Чтобы вырос мне Исполин с ветвистым лбом! Чтобы снившееся ночью Стало сбывшееся днем.

Переводы были для Марины Цветаевой не только средством существования, но и спасением, забытьем от жизни, которая упорно и настойчиво превращала поэта в ничтожную пылинку. Не уничтожала (Цветаеву не убили, не посадили) — а изничтожала. С какой великолепной гордыней могла она вести себя там, "на чужбине", несмотря на далеко не всегда благоприятные обстоятельства! Теперь она жила, втянув голову в плечи. Боялась по ночам ареста. Принимала унизительные подачки от Литфонда. Переводила, что милостиво давали — и что не давало ни уму, ни сердцу… И еще составляла письма, прошения: в НКВД, Берии, Фадееву — безответные послания в пустоту…

Поглотила любимых пучина, — И разграблен родительский дом, —

как сказала о ее судьбе Анна Ахматова, — сказала именно в это время: в марте сорокового, когда завершала "Реквием"…

И здесь мы еще и еще раз поразимся огромной воле этой женщины, глубоко запрятавшей свою трагедию. Какова же была сила ее тревоги, взрывами переходящей в отчаяние, тоски, перемежающейся слабой надеждой, но чаще — безысходностью, безнадежностью, абсолютной "тупиковостью" ситуации, когда она ничего, ничего не могла: ни вмешаться, ни помочь, ни даже узнать. Известно, правда, было одно: муж и дочь живы (раз принимали деньги). Но… у Сергея Яковлевича больное сердце, астма, — и всегда у него было так мало сил… Какой же надо было обладать волей, чтобы стиснуть эти раздирающие душу страдания под прессом обыденной жизни, ибо единственное спасение было — как-то помещать себя в этой жизни, работать и не позволять себе думать и страдать о самом главном. И конечно, Мур, требовавший забот, был истинным смыслом жизни. Здоровье его было прескверным. В письме к сестре в следующем году он вспоминал о своей жизни в Голицыне: "Учился я там немного — большей частью болел. Болел много, обильно, упорно и с разнообразием. Болел я и тяжелой простудой, и насморком, и гриппом, осложнившимся ангиной, и ангиной, осложнившейся форменным воспалением легких…" И чем страшнее была та, потайная, "подводная" ситуация, тем больше нянчилась Марина Ивановна с пятнадцатилетним сыном, словно ему было пять…

Поделиться с друзьями: