Марина Цветаева. Жизнь и творчество
Шрифт:
Под знаком Театра у Цветаевой, можно сказать, прошел весь восемнадцатый год, а с конца его — включая лето девятнадцатого — настоящий роман с Театром. Теперь в ее тетрадях стихи чередуются с пьесами. Десятки стихотворений и шесть пьес, не считая дневниковых записей, были созданы осенью и зимой восемнадцатого — девятнадцатого годов.
Начатые еще в первых числах ноября восемнадцатого и писавшиеся по март девятнадцатого двадцать пять стихотворений обращены к "Комедьянту". Так назвала Марина Ивановна их вдохновителя, Ю. А. Завадского. Можно предполагать, что толчком к рождению стихов послужила постановка Вахтанговым в 1918 году драмы М. Метерлинка "Чудо Святого Антония"; Антония играл Завадский. Роль героя Метерлинка и облик актера слились в воображении поэта воедино. Роль: ангел, святой, сошедший с небес, чтобы воскрешать людей из мертвых. Добрая миссия, не подтвержденная, однако, ни силой чувства, ни силой слова. Ибо святой Антоний — пассивен, малословен и равнодушно-покорен обращенному на него злу. Характер его не выявлен; облик же, благодаря внешности актера, — неотразим. Итог: красота, требующая наполнения, оказалась "пустопорожней"; ангельская внешность "не работала". Так выкристаллизовывался образ Комедьянта — обаятельного, бесплотного ангела, — неуловимый отсвет, отражение, призрак, мираж — чисто поэтический: образ, который вновь оживет в "Повести о Сонечке" (1937 г.), а сейчас царствует в стихах и в пишущейся одновременно пьесе "Фортуна" (Лозэн). Этот образ Цветаева живо очертила в следующей записи:
"…Во-первых — божественно-хорош, во-вторых — божественный голос… Он восприимчив, как душевно, так и накожно, это его главная и несомненная сущность. От озноба до восторга — один шаг. Его легко бросает в озноб. Другого такого собеседника и партнера на свете нет. Он знает то, чего вы не сказали и, может быть, и не сказали бы… если бы он уже не знал! Чтущий только собственную лень, он, не желая, заставляет вас быть таким, каким ему удобно. ("Угодно" здесь неуместно, — ему ничего не угодно.)
Добр? Нет. Ласков? Да.
Ибо доброта — чувство первичное, а он живет исключительно вторичным, отраженным. Так, вместо доброты — ласковость, любви — расположение, ненависти — уклонение, восторга — любование, участия — сочувствие…
Но во всем вторичном он очень силен: перл, первый смычок.
— А в любви?
Здесь я ничего не знаю. Мой острый слух подсказывает мне, что само слово "любовь" его — как-то — режет. Он вообще боится слов, как вообще — всего явного. Призраки не любят, чтобы их воплощали. Они оставляют эту прихоть за собой.
– --
"Люби меня, как тебе угодно, но проявляй это так, как удобно мне. А мне удобно, чтобы я ничего не знал".
Воля в зле? Никакой. Вся прелесть и вся опасность его в глубочайшей невинности. Вы можете умереть, он не справится о вас в течение месяцев. И потом, растерянно: "Ах, как жаль! Если бы я знал, но я был так занят… Я не знал, что так сразу умирают…"
– --
Из всех соблазнов его для меня я бы выделила три главных: соблазн слабости, соблазн бесстрастия — и соблазн Чужого".
А если в такого влюбиться? — На эту тему последовал поток стихов с "Посвящением":
"Комедьянту, игравшему Ангела, — или Ангелу, игравшему Комедьянта — не все равно ли, раз — Вашей милостью — я, вместо снежной повинности Москвы 19 года, несла — нежную".
"Я помню ночь на склоне ноября. Туман и дождь. При свете фонаря Ваш нежный лик — сомнительный и странный, По-диккенсовски — тусклый и туманный…" — из этих строк портрет пока не осязаем. Но и дальше он не становится яснее: "Волосы я — или воздух целую? Веки — иль веянье ветра над ними? Губы — иль вздох над губами моими? Не распознаю и не расколдую". Одно, впрочем, есть: "Мне помнится: руки у Вас хороши!" Еще примета: "Короткий смешок, Открывающий зубы, И легкая наглость прищуренных глаз…" И дальше: "Розовый рот и бобровый ворот"; и еще, — с откровенной нарочитостью: "Ваш нежный рот — сплошное целованье…" И однако: "Не поцеловали- приложились, Не проговорили — продохнули. Может быть — Вы на земле не жили, Может быть — висел лишь плащ на стуле".
Манящая, обольстительная пустота. Призрак. Можно ли все-таки его полюбить? Влюбиться — да; полюбить — нет. "Любовный крест тяжел — и мы его не тронем". Изящные, меткие строки:
Не любовь, а лихорадка! Легкий бой лукав и лжив. Нынче тошно, завтра сладко, Нынче помер, завтра жив. ………………….. Жезл пастуший — или шпага? Зритель, бой — или гавот? Шаг вперед — назад три шага, Шаг назад — и три вперед…И итог: "Не любовь, а лицемерье, Лицедейство — не любовь!" "Легкий бой", "флирт", кокетство, игра, — категории, столь чуждые лирической героине Цветаевой, — и, однако, она попала в их стихию; других измерений здесь нет… Ей трудно: ведь она — иная: "Этому сердцу — Родина — Спарта". В неустойчивом, зыбком мире Комедьянта она тоже становится непостоянной. Слова нежности — и вдруг внезапное: "Мне тебя уже не надо!" — а вслед: "Я Вас люблю всю жизнь и каждый день"; и вдруг сомнения: "Любовь ли это — или любованье, Пера причуда — иль первопричина…" А потом — "вероломное" шампанское, веселье после "кутежа", — и затем внезапное восклицание: "Солнце мое! — Я тебя никому не отдам!"; и отчаянное "Да здравствует черный туз! Да здравствует сей союз Тщеславья и вероломства!… И, юности на краю… За всех роковых любовниц Грядущих твоих — я пью!"
Но цветаевская героиня понимает все: временами она прозревает:
Бренные губы и бренные руки Слепо разрушили вечность мою. С вечной Душою своею в разлуке — Бренные губы и руки пою. Рокот божественной вечности — глуше. Только порою, в предутренний час — С темного неба — таинственный глас: — Женщина! — Вспомни бессмертную душу!В последнем, неоконченном стихотворении (март 1919 г.) героиня Цветаевой кается:
Сам Черт изъявил мне милость! Пока я в полночный час На красные губы льстилась — Там красная кровь лилась. …………………. Я с бандой комедиантов Браталась в чумной Москве …………………. И только порой, в тумане, Клонясь, как речной тростник, Над женщиной плакал — Ангел О том, что забыла — Лик.Но это уже — другой ангел: тот, кому нужна Психея…
Поверхностные чувства, царившие в стихах к "Комедьянту", сменились драматическими. 11 марта оборвал свою жизнь Алексей Александрович Стахович, тяжело переболевший и ощущавший себя "никому не нужным стариком". Эти слова отозвались болью в сердце Цветаевой; мысленно она как бы примеряла на себя его судьбу. В ее записной книжке появились страшные слова:
"Я, конечно, кончу самоубийством, ибо все мое желание любви — желание смерти. Это гораздо сложнее, чем "хочу" или "не хочу".
И может быть, я умру не оттого, что здесь плохо, а оттого, что "там хорошо".
Стахович умер как раз от того, от чего сейчас так мучусь (хочу умереть) — я: от того, что я никому не нужна.
Никто не поймет бездны, которую разверзает во мне это соответствие.
Мне, чтобы жить — надо любить, то есть быть вместе…"
Его кончина была для Цветаевой неожиданным ударом; она откликнулась четырьмя стихотворениями, исполненными "высокой и смиренной горести" по старинному русскому барину, рядом с которым "дышалось воздухом осьмнадцатого века".
Пустыней Деви'чьего Поля Бреду за ныряющим гробом. Сугробы — ухабы — сугробы. Москва. — Девятнадцатый год. В гробу — несравненные руки, Скрестившиеся самовольно, И сердце — высокою жизнью Купившее право — не жить…С уходом Стаховича Цветаева оплакивала безвозвратно канувший в небытие старый мир, олицетворением которого был этот "исконный — высокого рода — высокой души — дворянин".
Елисейские Поля: ты да я, И под нами — огневая земля. ……………………….. Что Россия нам? — черны купола! Так, заложниками бросив тела, Ненасытному червю — черни черной, Нежно встретились: Поэт и Придворный. — Два посмешища в державе снегов, Боги — в сонме королей и Богов!Воспоминание о своей единственной встрече со Стаховичем в прошлом году Цветаева занесла в тетрадь. Она размышляет о случайности смерти для такого человека, как он, об умении жить и умении умирать, о сущности Стаховича: "XVIII века и молодости"; "Смысл Стаховича (XVIII века) — Жизнь".