Марина Цветаева. Жизнь и творчество
Шрифт:
А Марина Ивановна, которая, по-видимому, еще не знает о смерти дочери, пишет письмо В. К. Звягинцевой и А.С. Ерофееву. В своем неизбывном внутреннем одиночестве она ощущает необходимость выговориться, "выдышаться" (как скажет позже). Это письмо обнаженно и бесстрашно-правдиво, оно производит ошеломляющее впечатление; в нем — вся Цветаева во всех контрастах своей поистине шекспировской натуры:
"Друзья мои!
Спасибо за любовь.
Пишу в постели, ночью. У Али 40, 4 — было 40, 7. — Малярия. 10 дней была почти здорова, читала, писала, вчера вечером еще 37 — и вдруг сегодня утром 39, 6 — вечером 40, 7.
— Третий приступ. — У меня уже есть опыт безнадежности, — начала фразу и от суеверия в хорошую или дурную сторону боюсь кончить.
— Ну, даст Бог!
–
Живу, окруженная равнодушием, мы с Алей совсем одни на свете.
Нет таких в Москве!
С другими детьми сидят, не отходя, а я — у Али 40, 7 — должна оставлять ее совсем одну, идти долой за дровами.
У нее нет никого, кроме меня, у меня — никого, кроме нее. — Не обижайтесь, господа, я беру нет и есть на самой глубине: если есть, то умрет, если я умру, если не умрет — так нет.
Но это — на самую глубину, — не всегда же мы живем на самую глубину — как только я стану счастливой — т. е. избавленной от чужого страдания — я опять скажу, что вы оба — Саша и Вера — мне близки. — Я себя знаю.
–
— Последние дни я как раз была так счастлива: Аля выздоравливала, я — после двух месяцев — опять писала, больше и лучше, чем когда-либо. Просыпалась и пела, летала по лавкам — блаженно! — Аля и стихи.
Готовила книгу — с 1913 г. и по 1915 г. — старые стихи воскресали и воскрешали, я исправляла и наряжала их, безумно увлекаясь собой 20-ти лет и всеми, кого я тогда любила: собою — Алей — Сережей — Асей — Петром Эфроном — Соней Парнок — своей молодой бабушкой — генералами 12 года — Байроном — и - не перечислишь!
И вот Алина болезнь — и я не могу писать, не вправе писать, ибо это наслаждение и роскошь. А вот письма пишу и книги читаю. Из этого вывожу, что единственная для меня роскошь — ремесло, то, для чего я родилась.
Вам будет холодно от этого письма, но поймите меня: я одинокий человек — одна под небом — (ибо Аля и я — одно), мне нечего терять. Никто мне не помогает жить, у меня нет ни отца, ни матери, ни бабушек, ни дедушек, ни друзей! Я — вопиюще одна, потому — на всё вправе. — И на преступление!
–
Я с рождения вытолкнута из круга людей, общества. За мной нет живой стены, — есть скала: Судьба. Живу, созерцая свою жизнь, — всю жизнь — Жизнь! — У меня нет возраста и нет лица. Может быть — я - сама Жизнь! Я не боюсь старости, не боюсь быть смешной, не боюсь нищеты — вражды — злословия. Я, под моей веселой, огненной оболочкой, — камень, т. е. неуязвима. — Вот только Аля. Сережа. — Пусть я завтра проснусь с седой головой и морщинами — что ж! — я буду творить свою Старость — меня все равно так мало любили!
Я буду жить — Жизни — других.
И вместе с тем, я так радуюсь каждой выстиранной Алиной рубашке и чистой тарелке! — И комитетскому хлебу! И — так хотела бы новое платье!"
Письмо не было отправлено — скорее всего потому, что в эти же дни Цветаева узнала о кончине Ирины. И она пишет другое письмо Звягинцевой и Ерофееву, на этот раз отправив его:
"Москва, 7/20 февраля 1920 г.
Друзья мои!
У меня большое горе: умерла в приюте Ирина — 3-го февраля (по старому стилю. — А.С.), четыре дня назад. И в этом виновата я. Я так была занята Алиной болезнью (малярия, — возвращающиеся приступы) — и так боялась ехать в приют (боялась того, что сейчас случилось), что понадеялась на судьбу…
Узнала я это случайно, зашла в Лигу спасения детей на Соб<ачьей> площадке разузнать о санатории для Али — и вдруг: рыжая лошадь и сани с соломой — кунцевские — я их узнала. Я взошла, меня позвали. — "Вы г<оспо>жа такая-то?" — Я. — И сказали. — Умерла без болезни, от слабости. И я даже на похороны не поехала — у Али в этот день было 40, 7… сказать правду? — я просто не могла. — Ах, господа! — Тут многое можно было бы сказать. Скажу только, что это дурной сон, я все думаю, что проснусь. Временами я совсем забываю, радуюсь, что у Али меньше жар или погоде — и вдруг — Господи, Боже мой! — Я просто еще не верю! — Живу с сжатым горлом, на краю пропасти. — Многое сейчас понимаю: во всем виноват мой авантюризм, легкое отношение к трудностям, наконец, — здоровье, чудовищная моя выносливость. Когда самому легко, не видишь, что другому трудно…
Другие женщины забывают своих детей из-за балов — любви — нарядов — праздника жизни. Мой праздник жизни — стихи, но я не из-за стихов забыла Ирину — я 2 месяца ничего не писала! И — самый мой ужас! — что я ее не забыла, не забывала, все время терзалась и спрашивала у Али: — "Аля, как ты думаешь…"? И все время собиралась за ней, и все думала: "Ну, Аля выздоровеет, займусь Ириной!" — А теперь поздно…
Господа, если придется Алю отдать в санаторию, я приду жить к Вам, буду спать хотя бы в коридоре или на кухне — ради Бога! — я не могу в Борисоглебском, я там удавлюсь.
Или возьмите меня к себе с ней, у Вас тепло, я боюсь, что в санатории она тоже погибнет, я всего боюсь, я в панике, помогите мне!
Малярия лечится хорошими условиями, Вы бы давали тепло, я еду…
У Али на днях будет д<окто>р — третий! — буду говорить с ним, если он скажет, что в человеческих условиях она поправится, буду умолять Вас: м. б. можно у Ваших квартирантов выцарапать столовую? Ведь Алина болезнь не заразительная и не постоянная, и Вам бы никаких хлопот не было. Я знаю, что прошу невероятной помощи, но — господа! — ведь Вы же меня любите!
О санатории д<октор>а говорят, п. ч. у меня по утрам 4 — 5Я, несмотря на вечернюю топку, топлю в последнее время даже ночью.
Кормить бы мне ее помогали родные мужа, я бы продала книжку через Бальмонта — это бы обошлось… Господа! Не приходите в ужас от моей просьбы, я сама в непрестанном ужасе, пока я писала об Але, забыла об Ирине, теперь опять вспомнила и оглушена… Если можно, никаким общим знакомым — пока не рассказывайте, я как волк в берлоге прячу свое горе, тяжело от людей.
МЦ.
<Приписка на полях: >
И потом — Вы бы, Верочка, возвратили Але немножко веселья, она Вас и Сашу любит, у Вас нежно и весело. Я сейчас так часто молчу — и - хотя она ничего не знает, это на нее действует. — Я просто прошу У Вас дома — на час!
М."
Еще одно письмо В. К. Звягинцевой — от 25 февраля:
"Верочка!
Вы — единственный человек, с кем мне сейчас хочется — можется — говорить… Милая Вера, я совсем потеряна, я страшно живу. Вся как автомат: топка, в Борисоглебский за дровами — выстирать Але рубашку — купить морковь — не забыть закрыть трубу — и вот уже вечер, Аля рано засыпает, остаюсь одна со своими мыслями, ночью мне снится во сне Ирина, что — оказывается — она жива — и я так радуюсь — и мне так естественно радоваться — и так естественно, что она жива. Я до сих пор не понимаю, что ее нет, я не верю, я понимаю слова, но я не чувствую, мне все кажется — до такой степени я не принимаю безысходности — что все обойдется, что мне — это — во сне — урок, что — вот — проснусь…
С людьми мне сейчас плохо, никто меня не любит, никто — просто… не жалеет, чувствую все, что обо мне думают, это тяжело. Да ни с кем и не вижусь.
Мне сейчас нужно, чтобы кто-нибудь в меня поверил, сказал: "А все-таки Вы хорошая — не плачьте — С<ережа> жив — Вы с ним увидитесь — у Вас будет сын, все еще будет хорошо"…
Все во мне сейчас изгрызано, изъедено тоской…
— Милая Вера, пишу на солнце и плачу, потому что я все в мире любила с такою силой!.. Никто не думает о том, что я ведь тоже человек. Люди заходят и приносят Але еду — я благодарна, но мне хочется плакать, потому что никто — никто за все это время не погладил меня по голове… И потом… мне начинает казаться, что Сереже я — без Ирины — вовсе не нужна, что лучше было бы, чтобы я умерла, — достойнее! — Мне стыдно, что я жива. — Как я ему скажу?
И с каким презрением я думаю о своих стихах!.."
Анастасия Цветаева в своих "Воспоминаниях", написанных полвека спустя, приводит слова сестры о том, что она якобы спасла Алю за счет Ирины… Что спасти обеих она не могла — нечем было кормить, и выбрала старшую, более сильную.
Эти слова резко противоречат только что приведенным письмам. Мать не может предпочесть одного ребенка другому. Это знала Цветаева (как всякая мать); об этом в 1934 году она напишет маленькую новеллу "Сказка матери".
В те страшные дни Марина Ивановна не вынесла быта — не хватило сил. Не физических (они были) — внутренних. Вообразим себе тот день, когда она забрала из приюта почти безнадежно больную Алю: "и брюшняк, и сыпняк, и "инфлюэнца", и еще что-то", — писала Ариадна Сергеевна в 1966 году П. Г. Антокольскому. Она вспоминала, как мать вынесла на руках ее, "завернув в шубу, на большую дорогу; "транспорта" в те годы не было; какие-то попутные сани увезли нас. А Ирина еще "дюжила" — ходила, не лежала; все просила "чаю"…" Марина Ивановна боролась за жизнь старшей дочери, и ужас при мысли о том, что она может потерять Алю, заслонил для нее все остальное.
Уже говорилось не раз, что Цветаева не могла без людей, без интенсивного с ними общения. Если знакомство складывалось в отношения, то здесь ей нужен был максимум их, абсолют. Тем более — в тяжелый момент. Необходима была полнота понимания, сочувствия- и действия, полнота человеческой дружбы и любви. Чтобы кто-то взял на себя часть ее ноши, взвалил на свои плечи часть ее жизненных тягот, забыв о своих, потому что только так можно "жить жизни других". Маленькие плечи Али для этого, разумеется, не годились; мужа не было рядом, возможно, не было в живых. А все прочие, даже самые добрые, сочувствовавшие и помогавшие, жили все-таки свою, а не ее, Марины Цветаевой, жизнь. Но иначе ведь не бывает, почти не бывает. Вместо абсолюта Цветаева получала суррогаты, и виноват в этом никто не был… Проще говоря: кто-то должен был немедленно забрать к себе на это время маленькую Ирину из приюта. Но этого трудно было требовать от людей, которым самим тяжело. И — что тоже естественно — после случившегося Цветаеву осуждали, жалели не ее, а детей. Она ожесточилась: обвинила в смерти ребенка сестер мужа (хотя одной не было в Москве, другая серьезно болела), а также знакомых. "Вообще все отступились", — писала она сестре Анастасии в декабре двадцатого. Она ощущала себя одинокой и покинутой, окруженной всеобщим равнодушием. Она спасалась в тетрадях, поверяла им боль души и все еще теплющуюся надежду на встречу с мужем:
Я эту книгу поручаю ветру И встречным журавлям. Давным-давно — перекричать разлуку — Я голос сорвала. ……………………. О ветер, ветер, верный мой свидетель, До милых донеси, Что еженощно я во сне свершаю Путь — с Севера на Юг.Аля выздоровела и вернулась к своим тетрадкам, стала писать стихи, невольно, конечно, подражая матери, однако детская искренность и первозданность явственно слышались в них:
Корни сплелись. Ветви сплелись. Лес Любви. — — Вы стоите как статуя старая, Оперевшись на саблю. И я, листик с кленового дерева, Облетел к суровым ногам. — — Молодая Царь-Девица Привлекла весну. Принесла с собою нежность И тоску. Полюбила, не забыла, Прорвалась, принеслась. Подарила свои крылья В сотый раз."…Две эти поэтические души, мать и дочь, более похожие на двух сестер, — вспоминал Бальмонт, — являли из себя самое трогательное видение полной отрешенности от действительности и вольной жизни среди грез, — при таких условиях, при которых другие только стонут, болеют и умирают. Душевная сила любви к любви и любви к красоте как бы освобождала две эти человеческие птицы от боли и тоски. Голод, холод, полная оброшенность, — и вечное щебетанье, и всегда бодрая походка и улыбчивое лицо. Это были две подвижницы…"
"Обе начитались сказок, — Ночь от дня не отличат", — писала сама Марина Ивановна ("На царевича похож он…"). По-прежнему ореол романтики окружал все и всех, с чем соприкасалась Цветаева…
Жизнь понемному возвращалась; Цветаевой помогли вступить в члены Дворца Искусств, что дало возможность получать дешевый паек. Сохранился следующий документ:
"Общему собранию Дворца Искусств
Заявление
Прошу зачислить меня в члены Дворца Искусств по литературному отделению.
Москва, Поварская, Борисоглебский пер<еулок>, д<ом> 6, кв<артира> 3.
Марина Ивановна
Цветаева-Эфрон".
И резолюция: "Рекомендую. Л. Копылова".
Цветаева часто бывала во Дворце Искусств на Поварской. Там, в "розовой зале", устраивались литературные вечера. Флигеля Дворца по обе стороны были полукругом продолжены одноэтажными пристройками (все сохранились и по сей день). В маленьких помещениях-каморках располагались их временные обитатели, в частности, знакомые художники: Н. Н. Вышеславцев, работавший библиотекарем Дворца Искусств, и В. Д. Милиотти. С Милиотти, "неутомимым ходоком", Цветаева любила совершать прогулки, отвлекающие от мрачных мыслей, и весною двадцатого виделась очень часто. Возможно, к нему, либо еще к кому-нибудь из "новоселов", обращены строки:
Доброй ночи чужестранцу в новой келье! Пусть привидится ему на новоселье Старый мир гербов и эполет… И в другом стихотворении: От семи и до семи Мы справляли новоселье… В той же келье новоселье — От семи и до семи…Цветаева решительно не желала расставаться с миром давнего прошлого, представавшего ее воображению в различных романтических декорациях:
Пунш и полночь. Пунш — и Пушкин. Пунш — и пенковая трубка Пышущая. Пунш — и лепет Бальных башмачков по хриплым Половицам. …………………….. Пунш и полночь. Пунш и пепла Ниспаденье на персидский Палевый халат — и платья Бального пустая пена В пыльном зеркале…